Семен Ласкин – Одиночество контактного человека. Дневники 1953–1998 годов (страница 10)
Нужно еще несколько лет, чтобы понять главное в этом этапе. Но для этого нужно читать, нужно время. Заколдованный круг!
14.5.65. Два дня назад у меня были Илья Авербах и Алик Коробов[126]. Илья учит Алика быть стойким, писать в любых условиях, а сколько трудностей – не замечать. Не понимает Илья – Алик тоже раб. Он думает, как я: как я прокормлю семью… Ему неловко перед ребятами – они уже начальники, кандидаты, а он никто. Это было и у меня. Мы споловиненные люди. Нас разрывают слабости. Мы от них гибнем. Казалось бы, плевать я хотел на науку, на начальство, ан нет… Заработаю на случайных дежурствах лишнюю десятку – рад, хотя думаю, что это мне ни к чему. Мне нужно писать, писать. Мне нужно делать книгу взрослых, детских рассказов. Написать маленькую повесть. Черт знает, какие должны быть у меня планы, а я трушу. Упускаю время.
Ласкин, остановись! Слабости тебя уничтожат.
24.9.65. …опубликована рецензия на мою повесть[127] в «Ленинградской правде», написал Борис[128]. Илья Авербах вчера сказал: «А я не сомневался, что это не ты организовал». Но в голосе было слишком много «доброжелательности». А правильно ли было ждать? Борис прав – друзья должны перебивать дорогу недругам. Все остальное снобизм – ведь Борису повесть понравилась, это точно.
25.12.65. Был очень сильный и стыдный разговор с Ильей Авербахом. Дал ему прочесть рассказ «Преодоление»[129]. Рассказ резко не понравился, даже раздражил его. Рациональными и очень правильными были его упреки.
– Ты не хочешь учиться, – говорил он. – Разве можно так писать? Ты уходишь от своей темы, от материала, от того, что понравилось в «Деве Марии». Ты пишешь кошмарные фразы. «Комната была обставлена со вкусом». Разве это литература? Это пустоты, провалы. Нули.
Все правильно. Я остаюсь легкомысленным. Не додумываю, какие бы лозунги ни писал в дневнике. Так будет и с романом[130]. Я взялся за полотно, а рассказы писать еще не научился.
17.12.67. А «Идиот»[131], которого сегодня окончательно закончил, послал в «Неделю». «Идиот» вышел, мне кажется, отлично. Душа поет от общих похвал. Авербах считает – это лучший мой рассказ.
30.8.69. Сажусь за роман[132]. Из замечаний И. Авербаха:…
Лицо повествования – это обязательно:
а) Поток сознания.
б) Рассказ как рассказ.
в) Дневник (разговор с собой).
г) Рассказ из настоящего в прошлое – как собеседнику.
Нужно знать сразу форму. Камю («Падение») очень точный адрес собеседнику (а). Это создает стилистическую точность.
У меня – вроде дневник (в), вроде рассказ (б).
5.5.75. Показал Авербаху заявку «7 пятниц». Умные, толковые замечания и вопросы, на которые я при своем уме недисциплинированном не могу ответить, тупею, хотя и знаю, насколько это было бы важно.
О чем фильм? О любви? Этого мало. А может, о том, что люди остаются людьми, хотя рушится природа. А может, о том, что все это маски на нас – истинное лицо каждого скрыто.
Авербах зовет к сложным решениям. «Вот и в твоей „Лестнице“[133] постоянная тяга к легким ходам, однолинейным и банальным. Нужно искать то, из‐за чего станет интересно».
Да, я забываюсь, мне вроде легко. Мозг отключен, работают пальцы.
14.1.86. Одиннадцатого января умер Илья Авербах. Это было как гром среди ясного неба. Болел в Москве, я звонил еженедельно, Наташа[134] отвечала – дело к выздоровлению. И вдруг…
Мы 5–6 октября были вместе, ходили в Лавку за книгами – он уезжал в Карловы Вары. По дороге мне показалось, что он пожелтел… Думали – вентильный камень[135]. Потом были две тяжелые операции.
Рассказывали, приехала Машка[136] – ее впустили на секунду, Илья держался отлично, а потом жутко плакал.
Из моих друзей это был самый значительный и самый порядочный человек, бесспорно. Он был много выше всех остальных и, пожалуй, старше намного меня до последнего времени. Как-то я никогда о нем не писал, не думал – так было обычно, что жили рядом… И вот – смерть.
5.3.86. Недавно на столе редактора увидел дневники Евг. Шварца[137]. И поразился его мудрости – пишет каждый день, ставя перед собой задачу раскрыть чье-то имя, биографию. Вот и у меня – Илья Авербах. Недавняя смерть, были с Фредом[138] у мамы, Ксении Владимировны[139], а позади двадцать пять лет дружбы. Почему бы мне для себя не написать все общее наше прошлое, его портрет.
Он тут выступал по телику, а старуха говорит: «Я обрадовалась, когда его увидела. Вот он, Илюша. В рубашечке с короткими рукавами, такой живой».
У меня замерло сердце. Я смотрел и думал о ней – не смотрела бы, не переживет.
И еще она сказала, когда я вспомнил о брате Ильи Николае[140]:
– Что вы, Сеня, ничего же общего. Это неизмеримая разница. Ничего. Ничего.
…Странная смерть. Иногда хочется позвонить. Действительно, самый значительный и разумный из всех моих знакомых. У одного увеличивается желчность, злость, а у Ильи увеличивалась мудрость. Яшка Багров[141] сказал, что Илья чем крупнее, тем проще стал, значительнее. Это так и было.
Конечно, он был неудачник в личной жизни. Сейчас Наталья полна достоинства – безутешная вдова, а ведь он последнее время считал ее (так чувствовалось) доброй знакомой[142]. «Она ненавидит мою мать, я не знаю, что делать».
Прошлое наше огромно, наверное, многое бы вспомнилось, если бы писать. Голос в ушах звучит: «Моя фамилия Авербах» – это по телефону. И его слово: «Прелестно!» – это вспомнил Леша Герман[143].
И его гнев помню, когда он увидел на сценарии рядом с моей фамилией – фамилию Ребров (Рябкин скрылся за псевдонимом)[144].
– С кем ты вступил в соавторство?!
– Какая разница?!
– Что значит разница? Это какое-нибудь говно. Это Рацер и Константинов[145] или того хуже – Рябкин.
Он понял, что попал в десятку, сказал:
– Ты должен беречь свое имя.
Он был горд и достоин! Я сказал как-то:
– Мы непрофессионалы.
– Я профессионал, – разозлился он, – профессионал!
Теперь я – вслед за ним – отстаиваю свой профессионализм.
– Я профессионал, – говорю часто.
Продолжение дальше. Попробую как у Шварца: «Мы познакомились в институте, но я запомнил его в квартире на Моховой. Собрались Рейн[146], Коробов, Илья. Рейн читал стихи о дожде. Потом были сборы в Таллинне…
6.3.86. Рейн читал стихи о дожде. Он рокотал, вибрировал, ниспровергал. Я помалкивал, я легко комплексую, Рейн часто меня подавлял, пока я не привык к нему, не стал чувствовать, что в нем много шутовского.
Но тогда Илья гордился Рейном. Он его почитал, называл поэтом, считал значительным, что, пожалуй, и подтвердилось.
Когда в 1984 году вышла книжка Рейна[147], Илья мне сказал:
– Я плакал.
Это показалось странным – плачущего Илью я не представлял себе.
Но друзей он любил, был справедлив, очень. Когда мы начинались, то как-то я оказался в такой компании – Аксенов, Иосиф Бродский, Илья, Толя Найман[148]. Говорили о стихах. Я имел неосторожность хорошо сказать о «Гойе» Вознесенского. Я даже учил это стихотворение наизусть.
Найман сказал:
– Сеня, ты бы не говорил о поэзии. Ты в этом ничего не понимаешь. Я же не лезу в медицину.
Илья затрясся.
– Я набью тебе морду, – сказал он.
Почему-то вспоминаю его у нас дома, сравнительно недавно, осенью 1985 года. Приехал Иосиф Герасимов[149] с внуком Денисом. Говорили о предстоящих переменах, был светский застольный разговор, пока инициативу не взял Денис. Он – маленький, безусый, почти дитя, хотя ему лет 14 – стал рассказывать о мутациях, о биологии.
Илья смотрел на Дениса восторженно, потом сказал:
– Я слушал его и думал: это же эпизод для кино! Снять бы и спрятать. Пока не знаю – зачем, но пригодится наверняка.
Мы подружились на сборах, хотя были ближе с Фредом. Помню, нам была смешна его уверенность в себе. Он говорил, что в кино сможет многое…
Приехали Рейн с Галей[150]. Они с Ильей сели друг против друга – и говорили о литературе.
– Ты сколько написал?
– Четверостиший двадцать.
– Это много.
Мы хохотали – тем более, что это было неправдой, на сборах Илья не писал.
11.4.86. …Он был трезвее и взрослее нас всех. Помню, я что-то наивное говорил о своей работе, о литературе. Он резко оборвал:
– Ты уже пожилой человек, а говоришь…