Сельма Лагерлеф – Рождественская шкатулка. Рассказы зарубежных классиков (страница 25)
Громко поддержали старика полдюжины грубых голосов, шесть жёстких, мощных рук протянулись навстречу молодому человеку, только что вошедшему в комнату. Одетый в чёрное праздничное платье, с раскрасневшимся лицом и ясными зоркими глазами, какие бывают только у машинистов и моряков, он неловко и нерешительно отвечал на радушные приветствия товарищей.
– Ну что было? Как сошло? Пробрали тебя на экзамене? Как тебя там обрабатывали?
– Садись! Пуншу! – суетились вокруг него товарищи.
– Смирно! – вмешался здоровый бас Цимермана. – Дождёмся только Гернига и Франца, они с товарным поездом будут. Поезд опоздал на двадцать минут; мне мальчишка с телеграфа сказывал, – сейчас ребята будут. Поровну уж всё: и веселье, и жжёнку.
– Да, – заговорил молодой машинист, у которого от одного воспоминания об экзамене пот на лбу выступил. – Промаяли меня здорово. Около меня сажени на три в длину расселись разные важные господа – из них я никого кроме наших старших механиков никогда ни в мастерских, ни на паровозах в глаза не видал.
– О чём же они спрашивали? – начал было товарищ Бемиг, закуривая сигару, как вдруг снова открылась дверь с улицы.
Облако снега и пару ворвалось в дверь и с ним фигуры двух машинистов с товарного поезда, которых ждала весёлая компания.
– А, наконец-то! – зашумел кружок. – Жжёнку разливать теперь да пошлите в трактир за закуской.
– А вот вам и жаркое! – сказал один из вошедших, поднимая за лапки полуобгоревшего зайца.
– Откуда ты эту штуку притащил, – что это такое?
– А это милое животное хотело сделать Гернигу сюрприз к Новому году и явиться сразу в жареном виде, да очень уж торопился косой, шубу не снял, – весь и обгорел! – засмеялся владелец русака.
– Он было отлично устроился в снежном завале, на скате, да подняли его красные фонари моего паровоза, и он начал с нами перегоняться. Я его минуты две или три видел – маленький серый глупыш во весь дух нёсся по другому пути рядом с нашим поездом. Я дал короткий свисток, – это его испугало, он кинулся вперед, обогнал нас, снова попал в красный свет фонарей и, сослепу, шарахнулся прямо поперёк пути, точно от угонки. Нарочно на обе стороны смотрел – не увижу ли его опять, – но он уже исчез. Я подумал, что он или под колёса попал, или под поездом назад ушёл, – и забыл про него, конечно.
Когда мы пришли на станцию и кочегары принялись за чистку колосников, я вдруг слышу из кочегарной ямы голос одного из них: «Герниг, а Герниг! Вы с собою жаркое привезли»! – Я даже испугался – не поджарило ли ему мозги жаром от топки моего паровоза, – сошел вниз посмотреть, в чём дело! – Что вы думаете? – в зольнике лежит мой русачок из Балицкого леса, мёртвый и наполовину изжаренный.
– Его верно на ходу поддувало задело, – очень уж он торопился к нам попасть на стол, – рассмеялись товарищи рассказу машиниста.
– Чего вы смеётесь над бедным животным, умники! – заворчал старик Цимерман. – Вы небось не знаете, как это приятно лежать под зольником паровоза.
– А вы будто знаете? – раздалось ему в ответ несколько недоверчивых голосов.
– Я всё знаю – пора бы вам это запомнить, – всё испытал, что только происходит между основанием рельса и венцом паровозной трубы, – отвечал старик.
– Ну да в зольнике вы всё же не лежали, – рассмеялись весёлые голоса.
– Не совсем, – ответил серьёзно старик, – но под зольником был, а отчасти и в нём. Вы знаете, я видел, как в одну минуту – прежде чем вы бы успели поднять руку к свистку или тормоз притянуть – как в одну минуту от гордого, красивого, набитого весёлым народом поезда осталась только груда расщепленных вагонных стенок, клочков обивки, обломков осей, колёс и связей. Стоны и крики отчаяния раздавались из этой груды развалин, около которой суетились почти обезумевшие от ужаса люди.
Я видел, как тяжёлые паровозы прыгали, кувыркаясь, с полотна, вниз по скату, колёсами вверх, кубарем – точно котята, играющие на крыше. Я был сам при том, когда всё превратилось в дикий хаос обломков, пара, огня, свиста и крика… но даже и в эти ужасные минуты у меня сердце не сжималось так страшно, как тогда, когда я лежал под зольником. За тридцать пять лет моей службы я не испытал ничего более…
– Расскажите, Цимерман, расскажите, – послышались загрубелые голоса, по звуку которых можно было догадаться, что они привыкли побеждать звон, дребезжание и грохот паровоза.
– Извольте, расскажу уж, – ответил старик, медленно развязывая шнурки кисета и набивая коротенькую трубку, – хотя и неохотно говорю я про эти дела: и теперь ещё ворочается у меня что-то под третьим ребром при одном только воспоминании. Если бы я уже тогда был там толстым Францем, каким вы меня теперь знаете, не было бы на свете моих ребятишек, а руки, вышивавшие этот кисет, шили бы вдовьи уборы.
– При чём же тут «толстый Франц»?
– Ну, закуривайте пока ваши проклятые модные дудки из кручёного табаку, – они к вам, неженкам, пристали как нам, старикам, наши коротенькие трубки; и давайте стаканы. А затем заткните пасти!
– Дело было ровно тридцать лет тому назад, накануне Нового года – 18… Погода стояла собачья, ветер, снег и дождь вперемешку. Я был ещё только что выпущен в машинисты, недавно женился и числился тогда в резерве на главной станции.
Вы знаете, на этой станции самая тяжёлая служба – откуда бы ни началась буря, на этой гладкой, как скатерть, площади она хуже всего разыграется. За город идут два пути в небольшой выемке; из них, бывало, один всегда заносит снегом в первый же час, как начнётся вьюга. За этой выемкой жил я тогда со своей женой и маленьким сынишкой.
Знакомое место – тут ещё около пути старая маслобойня стояла, – уже как мы её ругали всегда: приходилось каждый раз закрывать регулятор, чтобы искры не зажгли старую дранку на крыше.
Я в этот день только что привёл на главную станцию тяжёлый товарный поезд, – мне пришлось тут во вьюгу и мороз сразу четырнадцать часов не сходить с паровоза.
Замёрз я, как собака, и заранее радовался горячему пуншу под Новый год. Уж темнело, когда я выезжал на станцию, и сотни цветных фонарей на стрелках, кругах и платформах блестели сквозь снежную занавесь, как праздничный фейерверк.
Уж и праздник же мне достался!!.. За Рождество на станции накопилось множество вагонов – штук с пятьсот, и их надо было привести в порядок, чтобы после Нового года можно было приняться за дело при чистых путях.
Не успел я сойти с паровоза в кочегарной, ко мне подходит старший составитель поездов: «Цимерман, Гаузер заболел, вам придётся вместо него вести третий паровоз на манёвры».
– Надо же этакую радость! – говорю я. – Уж только бы за полночь не затянулось дело – мне ведь надо дома встретить Новый год, а то счастья не будет.
– Вот ещё вздор! – отвечает он. – А вы только думайте о том, чтобы всё в порядок привести! – И с этими словами снова исчез в вихре снега.
Меня мороз по коже хватил, так было скверно на душе, что и сказать нельзя. Жестокая вьюга была, когда я выехал на паровозе. Воздух был полон снега и мёрзлого пара; когда вихри охватывали машину, трубы не было видно. Кое-где мерцали красные, белые и зелёные точки сигнальных фонарей; сигналы рожков стрелочников и свистков составителей до того заглушались шумом вагонов, рёвом бури, стоном телеграфных проволок и свистками паровозов, что разобрать ничего нельзя было из криков и команды составителей поездов.
В то же время три паровоза таскали по всем направлениям около двухсот вагонов – они вырастали на мгновение громадными призраками из тумана и снежной метели и снова исчезали в темноте. Мелкий снег заглушал шум колес; не видно было и не слышно, как подходили и проходили тяжёлые поезда.
Бедные стрелочники и сцепщики по колено в снегу, мокрые до костей, ползали и прыгали во все стороны под бегущими вагонами.
Вы ведь знаете, какую картину представляет сортировочная станция в зимнюю ночь! – Один Бог уже устраивает в такие ночи так, чтобы не все мы были разбиты и раздавлены в сплошную кашу.
Итак, скверная была ночка… Да и праздничный пунш точно заранее забрался в голову нашего брата: сортировка шла с такой быстротой, точно сам дьявол распоряжался манёврами.
Вагоны летали туда и сюда, так что огни фонарей мелькали как молния; только и слышен был всюду лязг цепей и грохот сталкивающихся буферов – люди ползали под вагонами и бегали между поездами, точно колёса были сдобными лепешками, а буфера – пуховые подушки.
Больше всех суетился маленький помощник составителя. Я хоть не очень его любил, признаться, но не мог не удивляться его ловкости, он был положительно везде – всюду видал я его сигнальный фонарь, он им махал и вверх, и вниз, и кругом, и вправо, и влево, – даже рев бури не заглушал его высокий, звонкий голос.
Я не выдержал, наконец, когда он под моим носом проскользнул между двумя сшибающимися буферами, – и крикнул ему, чтоб он не рисковал так невозможно своей головой в такую ужасную ночь; – того и гляди, в этой темноте поезд мог с рельсов сойти.
– Заботьтесь о своём деле, Цимерман, а не о моей голове! – закричал он мне насмешливо в ответ. – Мы должны кончить сортировку к полуночи. Вперёд! – И снова исчез в тумане.
– А чёрт бы тебя побрал! – крикнул я ему вслед в сердцах. И не забуду я этого слова до конца жизни, – при смерти и то раскаиваться буду…