Себастьен-Рош Николя – Максимы и мысли. Характеры и анекдоты (страница 9)
Кружки, гостиные, салоны — словом, все то, что именуют светом, — это дрянная пьеса, скверная и скучная опера, которая держится лишь благодаря машинам и декорациям.
Если вы хотите составить себе верное представление обо всем, что творится в свете, вам надлежит употреблять слова в значении, прямо противоположном тому, какое им придается там. Например, «человеконенавистник» на самом деле значит «друг человечества», «дурной француз» — это «честный гражданин, который обличает безобразные злоупотребления», «философ» — «здравый человек, полагающий, что дважды два — четыре», и т. д.
В наши дни портрет пишут за семь минут, рисовать обучают за три дня, английский язык втолковывают за сорок уроков, восемь языков одновременно преподают с помощью нескольких гравюр, где изображены различные предметы и названия их на этих восьми языках. Словом, если бы можно было собрать воедино все наслаждения, чувства и мысли, на которые пока что уходит целая жизнь, и вместить их в одни сутки, сделали бы, вероятно, и это. Вам сунули бы в рот пилюлю и объявили: «Глотайте и проваливайте!».
Не следует считать Бурра[62] безусловно честным человеком: он кажется честным лишь по контрасту с Нарциссом.[63] Сенека[64] и Бурр — это порядочные люди того века, который не знал, что такое порядочность.
Кто хочет нравиться в свете, тот должен заранее примириться с тем, что его станут там учить давно известным ему вещам люди, которые понятия о них не имеют.
С теми, кого мы знаем лишь наполовину, мы все равно как незнакомы; то, что нам известно на три четверти, вовсе нам неизвестно. Этих двух положений вполне довольно для того, чтобы по достоинству оценить почти все светские разговоры.
В стране, где каждый силится чем-то казаться, многие должны считать и действительно считают, что лучше уж быть банкротом, нежели ничем.
Страх перед запущенной простудой — такая же золотая жила для врача, как страх перед чистилищем — для священника.
Разговор подобен плаванию: вы даже не замечаете, что корабль отчалил, и, лишь выйдя в открытое море, убеждаетесь, что покинули сушу.
Один умный человек в присутствии людей, наживших миллионы, стал доказывать, что счастливым можно быть и при ренте в две тысячи экю. Собеседники резко и даже запальчиво утверждали противное. Расставшись с ними, он стал думать о причине такой резкости со стороны людей, обычно расположенных к нему, и наконец догадался: своим утверждением он дал им понять, что не зависит от них. Каждый, чьи потребности скромны, представляет собой как бы угрозу для богачей — он может ускользнуть от них, и тираны потеряют раба. Это наблюдение нетрудно применить к любой из страстей. Например, человек, подавивший в себе вожделение, проявляет к женщинам равнодушие, всегда им ненавистное, и они немедленно утрачивают всякий интерес к нему. Вероятно, по той же причине никто не станет помогать философу выдвинуться: он чужд всему, чем живет общество, и люди, видя, что почти ничем не могут способствовать его счастью, оставляют его в покое.
Философу, который дружен с вельможей (если, конечно, в мире найдется вельможа, терпящий подле себя философа), опасно выказывать свое бескорыстие: его тут же поймают на слове. Вынужденный скрывать истинные свои чувства, он становится, так сказать, лицемером из самолюбия.
О ЛЮБВИ К УЕДИНЕНИЮ И ЧУВСТВЕ СОБСТВЕННОГО ДОСТОИНСТВА
Философ смотрит на положение человека в светском обществе как кочевники-татары на города: для него это тюрьма, тесное пространство, где мысль сжата, сосредоточена на одном предмете, где душа и разум лишены широты и способности к развитию. Если человек занимает в свете высокое положение, камера у него попросторнее и побогаче обставлена; если низкое, у него уже не камера, а карцер. Свободен лишь человек без всякого положения, но и то при условии, что он живет в довольстве или, на худой конец, не нуждается в себе подобных.
Даже самый скромный человек, если он беден, но не любит, чтобы с ним обходились свысока, вынужден держать себя в свете с известной твердостью и самоуверенностью. В этом случае надменность должна стать щитом скромности.
Слабость характера, отсутствие самобытных мыслей, словом любой недостаток, который препятствует нам довольствоваться своим собственным обществом, — вот что спасает многих из нас от мизантропии.
В уединении мы счастливей, чем в обществе. И не потому ли, что наедине с собой мы думаем о предметах неодушевленных, а среди людей — о людях?
Грош цена была бы мыслям человека, пусть даже посредственного, но разумного и живущего уединенно, если бы они не были значительнее того, что говорится и делается в свете.
Кто упрямо не желает изменять разуму, совести или хотя бы щепетильности в угоду нелепым и бесчестным условностям, которые тяготеют над обществом, кто не сгибается даже там, где согнуться выгодно, тот в конце концов остается один, без друга и опоры, если не считать некое бестелесное существо, именуемое добродетелью и отнюдь не препятствующее нам умирать с голоду.
Не следует избегать общения с теми, кто неспособен оценить нас по достоинству: такое стремление свидетельствовало бы о чрезмерном и болезненном самолюбии. Однако свою частную жизнь следует проводить только с теми, кто знает нам истинную цену. Самолюбие такого рода не осудит даже философ.
О людях, живущих уединенно, порою говорят: «Они не любят общества». Во многих случаях это все равно, что сказать о ком-нибудь: «Он не любит гулять» — на том лишь основании, что человек не склонен бродить ночью по разбойничьим вертепам.
Не думаю, чтобы у человека безупречно прямодушного и взыскательного достало сил ужиться с кем бы то ни было. «Ужиться», в моем понимании, значит не только общаться с ближним без применения кулаков, но и обоюдно стремиться к общению, находить в нем удовольствие, любить друг друга.
Беда тому, кто умен, но не наделен при этом сильным характером. Если уж вы взяли в руки фонарь Диогена, вам необходима и его клюка.
Больше всего врагов наживает себе в свете человек, который прямодушен, горд, щепетилен и предпочитает принимать всех за то, что они есть, а не за то, чем они никогда не были.
В большинстве случаев светское общество ожесточает человека; тот же, кто неспособен ожесточиться, вынужден приучать себя к напускной бесчувственности, иначе его непременно будут обманывать и мужчины и женщины. Даже краткое пребывание в свете оставляет в порядочном человеке горький и печальный осадок; оно хорошо лишь тем, что после него уединение кажется особенно приятным.
Светская чернь почти всегда мыслит подло и низко. Ей по сердцу только мерзости и непотребства; поэтому она готова усматривать их в любом поступке, в любых словах, которые становятся ей известны. Как, например, толкует она дружбу, пусть даже самого бескорыстного свойства, между вельможей и талантливым человеком, между сановником и частным лицом? В первом случае — как отношения между патроном и клиентом; во втором — как плутовство и соглядатайство. В великодушии, проявленном при обстоятельствах самых возвышенных и волнующих, она чаще всего видит лишь ловкий ход, с помощью которого у простака выманили деньги. Стоит порядочной женщине и достойному любви мужчине случайно выдать связующее их и подчас глубоко трогательное чувство, как толпа объявляет любовников развратницей и распутником, и все потому, что суждения ее предвзяты, — она наблюдала слишком много случаев, где ее презрение и порицание были вполне заслужены. Из этого рассуждения следует, что честным людям лучше всего держаться подальше от толпы.
Природа не говорит мне: «Будь беден» — и уж подавно: «Будь богат», но она взывает: «Будь независим!».
Философ — это человек, который знает цену каждому; стоит ли удивляться, что его суждения не нравятся никому?
Светский человек, баловень счастья и даже любимец славы — словом, всякий, кто дружен с фортуной, как бы идет по прямой, ведущей к неизвестному пределу. Философ, дружный лишь с собственной мудростью, движется по окружности, неизменно возвращающей его к самому себе. Этот путь — как у Горация:[65] «Totus teres atque rotundus».[66]
Не следует удивляться любви Ж.-Ж. Руссо к уединению: такие натуры, подобно орлам, обречены жить одиноко и вдали от себе подобных; но, как это происходит и с орлами, одиночество придает широту их взгляду и высоту полету.
Человек бесхарактерный — это не человек, а неодушевленный предмет.
Мы недаром восхищаемся ответом Медеи «Я!»:[67] кто не в силах сказать то же самое при любой житейской превратности, тот немногого стоит, вернее, не стоит ничего.
По-настоящему мы знаем лишь тех, кого хорошо изучили; людей же, достойных изучения, очень мало. Отсюда следует, что человеку подлинно выдающемуся не стоит, в общем, стремиться к тому, чтобы его узнали. Он понимает, что оценить его могут лишь немногие и что у каждого из этих немногих есть свои пристрастия, самолюбие, расчеты, мешающие им уделить его дарованиям столько внимания, сколько они заслуживают. Что же касается избитых и банальных похвал, в которых не отказывают таланту, когда его, наконец, замечают, то в них он не найдет ничего для себя лестного.
Когда у человека настолько незаурядный характер, что можно заранее предвидеть, с какой безупречной честностью поведет он себя в любом деле, от него отшатываются и на него ополчаются не только плуты, но и люди наполовину честные. Более того, им пренебрегают даже люди вполне честные: зная, что, верный своим правилам, он в случае необходимости всегда будет на их стороне, они обращают все свое внимание не на него, а на тех, в ком они сомневаются.