реклама
Бургер менюБургер меню

Савва Дангулов – Новый посол (страница 72)

18

Иногда он не видел ее по нескольку дней и, стараясь воссоздать ее облик в памяти, изумлялся ее красоте. Ее серые с желтыми крапинками глаза, заметно маленькие, с характерным разрезом, напоминающим запятую, вдруг становились серо-голубыми и лучистыми, точно их подернуло солнечной дымкой. Он так привыкал к новому ее облику, что, увидев ее, терялся: что происходит? До сих пор он полагал: все зависит от него, все в его власти, а тут вторглись силы, определенно чужие, и хотят навязать ему свою волю... Он хотел бы воспротивиться, но должен был сказать себе, что сделать это почти не в его власти. Но было и иное, что неодолимо их сближало: молчание. Особенно в те минуты, когда они раскрывали свои этюдники. Он устраивался в тени камня, каким-то чудом занесенного на склон взгорья; она — в расселине скалы. Ему казалось: они не видели сейчас друг друга, но незримые токи соединяли их. Они, эти токи, как казалось ему, держали их сознание в состоянии беспокойства, чуть-чуть угнетенного. Но работа заканчивалась, он устремлялся к Нате, и то, что видел он, не могло не вызвать у него изумления. Натин рисунок был правилен, неколебимо правилен. Этот рисунок не минул обязательных стадий: прежде чем обратиться к краскам, она долго и упорно выписывала его карандашом. Это его бесило — он-то был в том состоянии, когда до карандаша не доходили руки и рисунок начинался прямо с акварели. Он спрашивал ее: «А иначе ты не можешь?» — «И не хочу иначе, — отвечала она. — Меня надо учить рисунку...» Он был безудержен в своей фантазии: в его акварели вторгались краски, которые мудрено было рассмотреть в природе, что располагалась вокруг. Ната и это способна была отринуть с завидной стойкостью. Он говорил ей не без обиды: «Ты — не Душечка, ты не пойдешь за мной до конца». — «Конечно же не Душечка», — смеялась она. В ней были варенцовская рассудочность и, пожалуй, железность, хотя он и не сомневался в ее любви, не хотел сомневаться. Ему казалось: напрасно он пренебрег дружбой с Варенцовым. Если и способен кто-либо объяснить ему Нату, то конечно же Варенцов.

А у Варенцова была своя забота. Он все еще искал случая потревожить скроенное из стекол-лоскутов окошко, за которым свила свое вдове гнездо его печальная квартирантка Климовна — никто лучше ее не знал Кравцовых.

— Чего тебе не спится, Варенцов?.. — Климовна приоткрыла дверь халупы, но выходить побоялась.

— Что-то молодая хозяйка... загуляла. — Он помедлил, ожидая, что скажет Климовна, но та молчала. — Ты ее не видела... с вечера?..

Она продолжала молчать.

— Вот и не помню, — наконец сказала Климовна. — Кажись, видела, а может... не видела...

На какой-то миг Варенцов затаился: видно, пришло время начинать разговор без обиняков.

— Околдовал он ее, и только! — вдруг выпалил Варенцов и затих.

— Кто... околдовал? — спросила Климовна, приоткрывая дверь.

— Кто? Будто и не ведаешь! Твой Кравцов!

Дверь сейчас была раскрыта. Климовна стояла в дверях. В простенькой холщовой рубашонке, по всему исподней, в своих косичках, туго заплетенных и нелепо торчащих, она была похожа на девочку.

— Значит, Кравцов? — Климовна сжала кулачки-невелички, положила на грудь. — Нет, Михаил парень хоть куда!.. — ответствовала Климовна и сделала усилие, чтобы поудобнее поместить кулачки на груди. — Он — наш, он хороший...

— Мы все хорошие, когда спим! — едва ли не выкрикнул Варенцов.

— Нет, не говори, Варенцов! — вымолвила она и отступила во тьму. — Не говори!..

— Да ты куда, Климовна? — затревожился Варенцов. — Куда ты? Погоди!

— Я спать хочу! — произнесла она и захлопнула дверь, захлопнула с такой силой, что отозвались стекла, непрочно вделанные в окошко ее хибары.

«Не умен, Варенцов, ей-богу, не умен! — укорил он себя. — Да надо ли было так сразу про Михаила, без разбега? Не умен...»

Она будто уволокла с собой всю его силу — хочешь сдвинуться с места и не можешь.

А не пойти ли сейчас к Кравцовым? Пойти... зачем? Ну, так просто. Они небось первыми не придут, гордость не позволит, а Варенцову... что она, гордость? Он накинул на плечи шинель, она висела тут же, — любил свою шинель с посеченным подолом — след бризантного снаряда. А когда вышел, подумал: «Чего я пойду к ним в шинели? Точно подлаживаясь, хочу показать, что пришел в дом фронтового дружка... В самом деле, чего я пойду в шинели? А надо мне вообще идти? Лучше останусь...»

У самого берега, в ивовых зарослях, в жирной иловой жиже, сонно бултыхнулся сом. «Вон какие круги вывел», — мрачно усмехнулся Варенцов. Он зашагал вдоль берега. Могучие вербы заслонили небо. Становилось все темнее. Теперь он шел, вытянув руки, разгребая листву, как воду. Когда обернулся, просорушка осталась в стороне — ее деревянное зданьице, почерневшее от дождя, сейчас было того же цвета, что и протока, вербы на ее берегу, пологое взгорье справа, степь.

— Ната... дочка! — крикнул он наобум.

Вновь появилась Климовна — в ее открытых ладонях лежали сушеные яблоки. Ну, вот теперь, пожалуй, он не вспугнет ее — разбег нужен в каждом деле...

И когда она успела ссутулиться? Еще три года назад он не назвал бы ее старухой, а еще раньше... Из тех воспоминаний детства, которые залегли в памяти навечно и ничем не размоются, ничем не сотрутся, было вот это синее августовское утро, пронзительно синее. Гремел духовой оркестр — трубачи были на конях, — и его могучие вздохи плыли по Кубанской от далекой кручи до пыльных бульваров и дальше до Привокзальной. И вслед за оркестром, в клубах пыли, шла конница — есть ли в мире зрелище радостнее и красивее? Синие брюки галифе, чонгарская гимнастерка с накладными карманами, пулеметная лента через плечо, дальше — бурки, как крылья, бурки, бурки... И в первом ряду белолицая девчонка — глаза устремлены куда-то вверх, и только брови, темные и тонкие, в шнурок, вздрагивают. «Анька! Глянь сюда!..» Но девушка только взметнула бровь и пришпорила коня. Она была высоко в своих мечтах, в своих мыслях. Сколько лет прошло с тех пор — десять, двадцать или все сто?

Женщина стояла перед Варенцовым, и у нее было то же имя, что у девушки, которая проскакала на своем вороном по Кубанской в то августовское утро, но, кажется, только имя. Все остальное... Варенцов смотрел на нее и ничего не мог понять: она это или нет?.. Точно между молодостью человека и его нынешним состоянием легла межа и развалила жизнь человека: была одна жизнь, а стало две; был один человек, а стало их двое, и не было между ними ничего общего... На каком повороте или спуске потеряла ты, Анна Климовна, все, что когда-то отмечало тебя среди твоих сверстниц, — нет, не только пшеничный разлив волос и сине-зеленые очи, но походку твою и даже голос?.. Да неужто так жестоки были ветра, что бушевали в жизни твоей, что выдули и выкрошили даже голос?.. Наверно, жестоки: где-то клинок сшиб мужа, где-то пуля подсекла сына, одна осталась Анна Климовна... Значит, была межа, развалившая ее жизнь надвое?.. Если смотреть на Анну Климовну, то была, но если заглянуть ей в душу... Сколько лет прошло с тех пор? Поднялись выше крыш и высохли, спаленные ветрами, акации, время источило кирпичные тротуары, а память осталась молодой — она не размывалась, не рушилась, не тускнела. Пуще глаз берегла Климовна все, что было способно вернуть ее к той поре, — фотокарточку, кобуру револьвера, обрывок газеты, желтый и хрупкий... И в тоскливом и тревожном смятении шла она в кирпичный особнячок на Почтовой, где разместился после войны городской музей. Этот красный дом под крашеной крышей казался ей выше иных домов — отсюда была видна даже ее молодость...

— Ты чего, старая, не уймешься! Спать пора!.. Погоди, ты дочку мою видела?

— Нату? Не упомню: может, видела, а может, нет, а вот отец Петр Разуневский был давеча и тебя спрашивал, Варенцов.

— Отец Петр?

— Да, отец Петр, не брови — рога! — не выпуская из рук яблок, она приложила к бровям по указательному пальцу — истинно, рога!

— Эко ты, Климовна, на глаза востра — все углядела!

Теперь Климовна невесело смотрела на яблоки в ладонях.

— Вот наскребла на горище — сварить хочу! И мое деревцо уродило, насушила их вон сколько! — не без труда она зажала яблоки в кулак, подняла руки — ей очень хотелось, чтобы яблок было много.

— Ну, свари... свари, — произнес Варенцов, а сам подумал: «Вот живет человек. Чем живет? Эти ее партизанские сборы, поиски старых документов, борьба за место в музее больше, чем за место под солнцем». — Как поживаешь, Климовна? — вдруг спросил Варенцов и улыбнулся. — Что нашла, разыскала?.. Как музей?..

Климовна воспряла.

— Жаль, что небо хмарью замутило, а то бы показала!.. — заговорила она поспешно. — Снимочек такой... махонький, махонький! Обещали увеличить и повесить... Мол, Анна Климовна, боец Чонгарской дивизии!.. Жаль, что небо хмарью заволокло!..

Варенцов ухмыльнулся: «В самом деле... чем живет человек?»

— Ну, положим, увеличат... снимочек, а потом... повесят в музее... Ну и что?..

Климовна затревожилась — задрожала рука с яблоками.

— Как что?.. Это же... музей, для народа!

Теперь Варенцов не скрыл ухмылки: «И до чего человек пустой. Не втолкуешь ей».

— Я говорю: ну, нашла ты эту картонку, ну, повесили ее в музее... А потом пришел новый директор, снял ее и приколотил к стулу... чтобы не прогибался... Пойми: для чего?..