Савва Дангулов – Новый посол (страница 66)
— Вернешься с войны — будешь главным по пожарам, — смеюсь я, но Лобе, по всему, не до смеха.
— Горел тот Грицько под Корсунью и горел Ионеску, — задумчиво произносит Лоба. — Вот, казалось, огонь пробуравил ту хатенку до стропил, а Грицько даже повеселел... А тут? Ну, клюнул червонный петушина Ионеску в пятки и чуть жизни нашего соседа не лишил — нет его несчастнее... Почему?
— Богатство? — спрашиваю я.
— Видно, богатство... Тоже Петер мне рассказал... Может, правда, а может, и нет, но сейчас вижу — на Ионеску похоже. В молодости Ионеску был директором почты и замуровал клад. Столб там где-то стоит, колонна такая. Вот он и положил тот клад в ее основание. С тех пор прошло лет тридцать, но забрать его он не может. Почта что солнце — у нее отдыха нет, круглые сутки в движении. Придет Ионеску к тому столбу, знает — вот тут лежит, а взять не может. Вот он и ходит вокруг столба, что слепая лошадь вокруг степного колодца... — Задумался, сказал больше себе, чем мне: — Человек... а свету в очах не больше, чем у той слепой лошади.
Дни бегут над большой румынской равниной ясные, нетускнеющие, напоенные золотистым светом осени.
Апро Петер бывает у Лобы все чаще. Он приходит на исходе дня и, устроившись в гараже, ждет, когда Лоба закончит свои дела. Он никогда не сидит сложа руки. Вяжет веник или мастерит табурет для нашей хозяйки, госпожи Лучии Константинеску. Двери гаража раскрыты настежь — не хочешь услышать, о чем говорят друзья, да услышишь.
— Слушай, Петер, — подал голос Лоба, — а ты никогда не думал о том, что наши парни могут встретиться где-нибудь под Дебреценом? Твой внук и мой сын?..
— Думал...
Дружку Лобы вдруг становится тесно в гараже. Он неловко поворачивается и опрокидывает пустое ведро, которое с грохотом катится по бетонному полу. Апро встает, чтобы вернуть ведро на место.
— Никак ты на болотах родился, браток Петер? — подает голос Лоба, смеясь.
— Почему? — недоумевает Апро.
— Чтобы ходить по земле, таких длинных ног не надо...
Но Апро не в том состоянии, чтобы отвечать на шутки Лобы. Они долго работают, не проронив ни слова. Из дому, что напротив, вышла женщина и, оглядев пустую улицу, крикнула: «Мариори-и-и-и... Прошуршал фаэтон. В фаэтоне вздрагивало, будто опара в макитре, тучное тело бухарестского обывателя. Где-то в конце улицы завели патефон. «Чокорлыя... чокорлыя...» — несется из края в край улицы.
— Слушай, Петер, — наконец спрашивает его Лоба, — скажи на милость... но ты не обидишься?
— Зачем же... У нас говорят: держи обиду в узде, не то она отнимает разум...
— Тогда скажи, дружок Петер: ты — коммунар, а внук твой пошел к Хорти волонтером... Это как понять?
Петер встает и идет к воротам.
— Это внук пошел к Хорти — не я, — говорит Апро, остановившись на минуту.
Он проходит мимо меня гроза грозой.
Поздно вечером я позвонил Лобе в казарму и приказал готовить машину к поездке в Молдову. Мы условились, что выедем часа в два ночи.
Как обычно, я дожидался Лобу у себя, но в два часа его не оказалось, и я поспешил к дому Лучии.
Полная луна невысоко стояла над городом, и тень застлала всю улицу.
Я подошел к дому. Как всегда, второе окно справа было залито зеленоватым светом — спальня больного, в третьем окне — темно: спальня Лучии.
Гараж был открыт. Но Лобы не было. Он пришел минут через пять, в руках у него были пустые ведра.
— Хозяйка перекрыла с вечера кран — воды нет, — произнес он угрюмо и, поддев ногой пустой шланг, с силой отбросил его в сторону.
— Ну что ж, начинай все сначала: ломай калитку и тащи воду из колодца...
Лоба зло посмотрел на меня, молвил без улыбки:
— Нет, ломать я не буду...
— Тогда постучи Лучии... — произнес я, усаживаясь на скамеечке подле.
Лоба уже стругал свою веточку: он волновался.
— Стучал — нет ее.
— Поехали... Как-нибудь проедем три дома... вынесу цебарку воды...
Осторожно, не зажигая света, Лоба вывел машину на улицу. Закрыл ворота и, вернувшись в машину, включил фары. Сноп света уперся в противоположный дом, и прямо перед собой мы увидели прекрасную Лучию. Если говорить точно: мы увидели только кудри Лучии, которые в свете фар будто пламенели, и глаза, сейчас белые, совсем белые и полные ужаса. Да, мы увидели только ее красные кудри и белые глаза, и то лишь на мгновенье. Мощная спина человека в шинели властно и нежно заслонила ее.
Лоба выключил свет, и, будто осатанев, машина понесла нас по булыжнику.
— Стой... Да остановись же... Воды, воды набрать надо.
Лоба убавил скорость и медленно ввел машину в тень старой липы, стоящей у входа во двор моего дома.
— Вы глаза ее видели?.. Как она глядела!..
— Как глядела?
Он промолчал, и от этого будто стало тише. Только было слышно, как с обнаженного дерева сорвалась сонная ворона и посыпалась на землю мертвая листва да далеко-далеко кто-то часто застучал по булыжнику, — может быть, Лучия перебегала дорогу, возвращаясь домой?
— Что-то все это непохоже на тебя, Лоба... — заметил я серьезно.
— Непохоже? Может, и непохоже. Винт и тот не каждую гайку примет, а человек похитрее винта...
Только у Снагова, когда справа обозначилась темная полоска леса, он поднял усталое лицо, произнес:
— Казнить человека легче, чем миловать...
— Это ты о чем?
И на этот раз он смолчал. Видно, спохватился, что выдал себя неосторожным словом, и умолк.
— Забыл сказать, — произнес он, когда мы минули Плоешти. — Апро Петер приходил давеча... — Наверно, у него возникло желание переключить разговор на что-то иное, вот он и вспомнил Апро.
— Как он?..
— Все вздыхает: внука потерял, — заговорил Лоба с видимым воодушевлением. — «Эх, знал бы, говорит, где он, пошагал бы к нему. Через войну, через огонь пошагал бы, и палкой, палкой!.. Под Бае-Маре есть добрый лес, там дубы в три обхвата. Выломал бы сук потяжелее и гнал бы его до Тисы!..» Видно, раньше надо было той палкой крестить, да не только внука, а и деда, — молвил Лоба и сбавил скорость, точно намереваясь сказать нечто сокровенное. — Был у меня разговор с Апро. Той субботой рубили мы капусту для госпожи Лучия. Дала она два кухонных ножа — ну не нож, а турецкая сабля — и посадила в погреб. А там мрак, что у монаха под рясой. И то ли темнота эта на него подействовала, то ли время подошло для исповеди, но только поведал мне дружок Петер, чего не говорил прежде. Оказывается когда внуку было девять лет, отдал его дед в католическую школу. «Я, говорит, очень хотел, чтобы он ученым человеком стал, а на это нужен капитал немалый. А откуда он у меня? У нас говорят: «Без воды не вырастишь и тыквы»... — «А попы его без денег взяли, Петер?..» — «Конечно, да еще каждое утро давали чашку кофе с молоком и пирожок с требухой... Я сказал Шандору: математика — хорошо, физика и химия — тоже хорошо, родной язык — очень хорошо, а святую церковь — не хочу...» — «А так можно было, друг Апро?» — «Можно... Он про Петра и Павла, а я про Маркса, он про воскресение господне, а я ему про коммуну. Вот так и боролись за его душу: папа римский и Апро Петер. Да, видно, где-то они перебороли меня. Приходит как-то Шандор из школы — и с ходу: «Я, говорит, дед Петер, кардиналом хочу быть!..» Вот тебе и коммуна!..»
Лоба прибавил скорость, дав понять, что сказал все, хотя не просто было ему закончить этот рассказ.
— Вы поняли, товарищ майор, увели парня, как скотину. Налыгач на шею — и увели. Вот и думайте, как хотите, кого той палкой, что Апро Петер выломает под Бае-Маре, надо крестить: внука или деда?.. Своими руками в попы отдал парня... А поп... он всю жизнь покойника ждет... Тьфу!..
Мы пробыли в поездке почти месяц.
Это была хорошая осень, сухая, ясная.
Я помню, как мы стояли с Лобой в старом буковом лесу у селения Пиперик под Нямцем. По стволам деревьев тихо лилось неяркое осеннее солнце, и в его дымном свете крупно-ствольный лес был тих и как-то задумчиво спокоен. Помню еще, как у обочины этой дороги под Фокшанами у вишневого дерева с красновато-сизой корой дремала старуха над корзиной черного винограда. Завидев машину, она вздрогнула и подняла нам навстречу добрую гроздь, и солнце словно обронило в каждый плод по искорке. Еще помню, как на берегу Дуная под Черноводами мы остановились, чтобы помыть машину. Над сероватой гладью реки резвились чайки — они взвивались над рекой, чтобы видеть ее от берега до берега, и потом устремлялись к реке и, коснувшись воды острым и длинным клювом, вновь взмывали в небо и падали вновь.
Война покинула эти места еще в сентябре, она отодвинулась к теплым морям, ушла в Карпаты. Война ушла на юг и запад, и земля, неистово иссеченная железом, уже курилась веселым дымком жизни.
Иногда мы останавливались посреди степи и, разостлав брезент, устраивали трапезу. Неоглядно широки были здесь и степь, и небо, и тишина, в которой так привольно и легко человеку. И едва тишина подступала к нам, властно поднимались в сознании Лобы мысли о сыне, неотступные мысли о его судьбе.
— Вот вы сказали давеча: «Жив-здоров...» Верно, жив, да в этом ли только радость? Один опознается живым по сердцу. Стучит оно — значит, живой, а другому, чтобы быть живым, этого мало. Вот я и боюсь, что вернется мой Лешка в станицу живой и здоровый, а вроде покойника...
— Чего так?..