Савва Дангулов – Новый посол (страница 4)
В саманной хатенке под камышом света не было, но в очаге, зажатом тремя камнями, дымилась зола — поодаль лежало несколько задымленных картофелин. Леня тронул одну из них — она была горяча. Значит, старик только что был здесь.
— Дедусь! — крикнул Леня.
— О-о-о... тебе Петра? Как ушли с вечера — досе там... — Он махнул в сторону кручи.
Леня выбрался на кручу — Кубань была светла и пустынна. Он подошел к краю, всмотрелся. Там, где река, обойдя островок, выстилала свои воды, точно два дубовых листка, брошенных по ветру, — Петр и Лёлюшка.
— Ого-го-го!.. — крикнул Леня и взметнул весело и беспокойно обе руки. — Поворачивай!.. — Неторопливо и широко он замахал руками. — Ого-о-о... время! — Но голос Лени где-то размылся над неспокойной стремниной Кубани. — Ого-о-о!.. — крикнул Леня и взмахнул руками, теперь уже больше по инерции, потеряв надежду докричаться. Но за шумом, а может, теперь за расстоянием голос мудрено было расслышать — вон как далеко река бросила плывущих!
«Должно быть, выбиваются уже к берегу», — подумал Леня. Минут через десять будут здесь — непрочная ниточка тропки тянется вдоль самого бережка, часто обрываясь, — река забирает все правее, подмывая берег.
Леня подошел к очагу и, разворошив золу, взял уголек.
— А то... моего самосаду попробуешь?.. — отозвался дед. Он сидел поодаль и черными, в саже, пальцами разламывал печеную картошку. — Испробуешь... а? Сладкий и легкий как дым...
— Нет, цигарки мне твоей не надо... — улыбнулся Леня. — А вот картошки...
— И то, сынок... Старик взял картофелину покрупнее и положил ее перед Леонидом. — Так бы давно... А то — соль, — указал он на деревянную солонку, такую же круглую и черную, как картофелины. — Я уж не толок ту соль... ешь.
Леня положил поодаль зажженную сигарету, разломил картошку, посолил — соль действительно была крупной.
А потом зашумели потревоженные будылья кукурузы поодаль. Леня сидел к берегу спиной и не разглядел ни Петра, ни Лёлюшки — только время от времени он слышал ее говор, как прежде осторожно задиристый, без смеха.
— Ты погоди с полчаса... — сказал Петр, увидев Леню, все так же хмуро, за эти сутки голос его не отогрелся. — Вот соседка хочет еще заплыть...
Он сказал «соседка» и усмехнулся недобро. Но она точно не заметила этого, не хотела замечать.
А старик отстранил деревянную тарелку, потемневшую от дыма и времени, опершись на могучую пятерню, встал. Он как-то боком пристроился к Петру, который уже повлек Лёлюшку к берегу. Старик пропустил их вперед, поотстал, дожидаясь, когда они выйдут на берег.
Видно, на горы упал еще один ливень — еще больше прибыла Кубань, еще шумнее завилась у берега крутина.
— Тут ясенек стоял посреди крутины... — обернулся Петр к старику.
— А он и стоит там, — произнес старик, не глядя на крутину.
— Э-э, старый! Сам еще живой, а очи... тю-тю! Нет ясеня!..
— Есть... — Старик вышел на берег. — Вон там лохмами трясет — это и есть ясень... Он часом к Иванке побег...
— К кому?
— К Иванке...
— Слыхала?.. К Иванке! — Петр взглянул на Лёлюшку, забеспокоился заметно — никто не внушал ему робость, она внушала. — А кто она... Иванка? — Старик молчал — он не мог оторвать глаз от ясеня. — Я говорю: кто она, Иванка? — крикнул Петр, не тая иронии.
— Да я уже запамятовал, кто она, с той поры вон сколько воды Кубань унесла, — невысоко поднял руку старик — рука была тяжелой. — Кто она? Наша закубанская, ветер-баба! Ее носило по белу свету, что твой клок сухой травы!
Лёлюшка смиренно взглянула на старика, потом на Петра — Лобода отвел глаза, не очень-то приятны были ему слова старика.
— Кто-то ее надоумил, нашептал: «Коли выберешься из того костра, считай, что у самого бога побывала, явишься что снежок белый — чистая!» — недобро усмехнулся старик и упер глаза в Петра, точно искал участия, но тот стал еще мрачнее. — Дура Иванка! И то в толк не возьмет: «Коли к богу заберешься, оттуда пути заказаны!»
— Остановись, дедусь... — склонил голову Петр.
— Я что? — молвил дед и пошагал прочь. — Я только хотел сказать: дура Иванка!.. — обернулся он.
С немотой тревожной Лёлюшка глядела, как старик скрылся в рассветных сумерках. Все казалось: он сказал то, что хотел сказать, и свое дело сделал. А Лёлюшка пошла к воде. Ее повлекли туда слова старика. Не было бы этих слов, пожалуй, не пошла бы.
— Лёлька! — крикнул Петр, но было уже поздно: крутина понесла ее вокруг, все убыстряя движение. Что-то было торжественное и непонятно игривое в необычном этом движении.
Петр устремился вслед за нею. Он плыл широкими и крепкими рывками. Его плечи, его обожженная, в полосах, спина были над водой, и он словно шагал по каменистому дну. Быть может, он кричал и в крике, сбивчивом и смятенном, пытался высказать то, что не смог сказать ей в эти сутки. Но все слова отнимала река, только одно поднялось над водой: камни. Да, он крикнул изо всех сил:
— Камни!..
«Крутина стоит на камнях, как мельница на жерновах» — это он хотел сказать? «Бойся камней крутины — перемелют» — это хотел сказать?
— Камни!..
А крутина уже увлекла Лёлюшку в свою пучину.
Наверно, Петр видел, как она ушла под воду, потому что с новой силой взметнулись его могучие руки. Один миг разделял сейчас его и Лёлюшку, один вздох, один всплеск воды.
Казалось, их не было видно вечность, только дерево зашаталось больше обычного и погрузилось в воду да круче и тверже свилась вода вокруг ствола. Потом дерево вырвалось и поднялось над рекой, и далеко справа на чистой воде, у самого откоса, будто два усталых блика...
Когда Леня добежал до откоса, Петр уже вытолкнул Лёлюшку на песок, вытолкнул и свалился сам подле. Они лежали желто-зеленые, почти бездыханные — и кровь, и силу взяла крутина, — только глаза светились неумирающим и, как почудилось Лене, счастливым светом.
«Однако вон какую силу родила крутина! — не мог не подумать Леня. — Что ни говори, все смылось железными ее водами...»
Он возвращался в город один.
На мосту остановился, открыл дверцу. Казалось, реки не было, ее укрыл туман, сровнял с кручей правого берега, с лесистыми отмелями Закубанья. Только шума реки он не мог упрятать, вечно живого голоса Кубани...
ЗАПАХ СЕЯНКИ
Он являлся на вокзал минут за десять до отхода поезда и занимал место. Для себя и для нее. Полчаса проходили мигом. Она читала вслух, а он слушал. Она умела читать полушепотом. Ее дыхание касалось его щеки, застилая теплом шею, добираясь до груди. Его тело было напитано запахом пшеничной муки, запах был добрым... В том, что она читала, всегда было что-то такое, что она хотела сказать ему. Может, поэтому он ничего не слышал из того, что говорили соседи по вагонной скамье. Не хотел слышать. Если бы она не прекратила вдруг чтения, он не услышал и в этот раз. Но она умолкла, и он распознал, как толстуха с пустым бидоном из-под молока, который она сдавила коленками, произнесла:
— Что ему сделается — вон как высоки хлеба: нырнул, и все тут!.. — и повторила в отваге отчаянной: — В этой балке-расщепихе темени богато — можно степь утопить... — Помолчала и добавила со значением: — Фусик! И имя бог знает какое придумали — людей стращать!
До Клементовского оставалось еще минут двадцать, и она возобновила чтение. Голос не отразил тревоги, хотя тревога была. Да есть ли на всю степь еще балка-расщепиха? Одна такая балка. Правда, расщепихой она становится дальше, разветвляясь на три русла, но от этого Ирине не легче... На Клементовском они сходили вместе и шли степью те три километра, что надо было пройти до ее дома. Необыкновенные три километра. Дорога шла хлебами, которые к концу июня поднялись Иринке по грудь. Хлеба да звезды — это и есть дорога к Белому Колодцу. Холодная тьма натекала в балки, она отстаивалась в кюветах, скапливалась в выкошенных местах. Она была ощутимо студеной, эта темь, от близости пруда, что открывался справа за курганами. Казалось, оттуда и потягивало ветерком.
Когда дорога скатывалась в балки, ее и в самом деле заволакивало тенью. Даже смешно как-то: будто свет звезд именно тут оказывался на ущербе, его не хватало, чтобы высветлить дно балки. В такую минуту она припадала к его плечу, точно искала защиты.
— Будешь идти одна, перебегай балку — закрой глаза и беги! — сказал он, смеясь. — Главное, перемахнуть балку...
— Ходила же до тебя... не пугай! — Она поднимала на него глаза, полные страха.
— А я не пугаю!..
Даже как-то не верится: да есть ли он в природе, этот Фусик! Человек склонен искать необычное. Без него, без этого необычного, было бы скучно жить. Если его нет, надо выдумать. Вот и выдумал человек Фусика... Ходит-бродит по высоким хлебам — на добрых людей страх наводит!
Они добрались до балки и пошли тише. Не сговариваяь. Хотели идти быстрее, а пошли тише. Балка была похожа на вмятину. Ее склоны были медленно покаты. Даже не очень понятно, когда дорога начинала уходить под гору, а когда принималась забирать в гору. Может быть, поэтому пшеничное поле не остановилось перед балкой, оно выстлало ее пологие скаты. И росла тут пшеница напропалую. Видно, влаги было больше, чем везде, поэтому росла так. Была и выше, чем везде, и гуще. И казалось, больше напитана теменью.
— Если бы можно было перелететь — перелетела... — сказала она и не утаила шепота — тут голос звучал громче.