18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Саша Вей – Влюблённые и неоткалиброванные (страница 2)

18

— Посмотри на свои связи, Марк, — продолжал голос. — Для официанта в кофейне на углу ты — «кофе без сахара, всегда без сдачи и плохие чаевые». Твой образ в его сознании ограничен этим коротким, сухим актом обмена. Для твоей матери, чей номер висит в списке пропущенных уже вторую неделю, ты — «редкие звонки по воскресеньям и вечное чувство вины». Для алгоритмов крупных корпораций ты и вовсе лишен имени. Ты — «потребитель категории Б», склонный к импульсивным покупкам электроники в периоды депрессии и игнорирующий рекламу здорового питания.

— Это не я, — Марк тряхнул головой, пытаясь отогнать наваждение. — Это лишь ярлыки. Я чувствую, я думаю, я…

— Что ты? — перебила Система, и в её тоне послышалась едва уловимая, математически выверенная ирония. — Твои чувства не имеют веса, пока они не конвертированы в действие. Твои мысли не существуют для системы, пока они не облечены в слова или транзакции. Зеркало не лжет. Оно лишь суммирует то, что ты отдал вовне. Если мир видит тебя серым пятном, значит, ты и есть серое пятно.

Экран внезапно сменил масштаб. Теперь перед Марком возникло облако тегов, состоящее из обрывков его переписки, рабочих отчетов и лайков. «Ок», «Приму в работу», «Завтра», «Извини, занят». Эти слова наслаивались друг на друга, создавая его новый портрет. В центре этого облака пульсировала точка — его «Ядро присутствия». Оно было тусклым, едва светящимся.

— Мы проанализировали твой «социальный след», — продолжала Система. — Ты проходишь сквозь жизни людей, не оставляя на них отпечатков. Ты — тень, скользящая по поверхности чужих судеб. Твой индекс доверия падает, потому что ты перестал быть предсказуемым в своей доброте или в своей злости. Ты стал нейтральным. А нейтральность для системы — это признак неисправности.

Марк почувствовал, как к горлу подкатывает тошнота. Он вспомнил сегодняшний утренний разговор с коллегой. Он кивал, улыбался, произносил правильные слова, но внутри него была пустота, черная дыра, поглощающая любые стимулы. Зеркало знало об этом. Оно каким-то образом считало микровыражения его лица, задержку в ответах, холодность взгляда.

— А где же я настоящий? — прошептал он, и его дыхание оставило на стекле легкое облачко пара, которое тут же было просканировано и стерто встроенными датчиками. — Где тот Марк, который хотел писать стихи? Который помнит запах соснового леса после дождя? Где тот, кто обещал себе никогда не становиться «категорией Б»?

Зеркало на мгновение полностью погасло. Глубокая, абсолютная чернота поглотила комнату. Марк увидел в этом провале свое смутное, едва различимое физическое лицо — испуганное и потерянное. Но через секунду экран снова ожил.

По центру, вытесняя все графики и таблицы, возник единственный вопрос. Буквы не были напечатаны, они словно проступали сквозь кожу самого бытия, пульсируя в такт его испуганному, сбивающемуся с ритма сердцу:

«А КТО ОСТАНЕТСЯ, ЕСЛИ МЫ ВЫЧТЕМ ИЗ ТЕБЯ МНЕНИЕ ОКРУЖАЮЩИХ?»

Марк отшатнулся, словно от удара. Этот вопрос был страшнее любого диагноза. Если убрать работу, где его ценят за исполнительность, если убрать друзей, для которых он — «старый добрый Марк, который всегда придет на помощь», если убрать даже недовольство матери — что останется в сухом остатке? Какая субстанция составляет основу его существа, если лишить её всех социальных подпорок?

Он посмотрел на свои руки. В полумраке интерфейса они казались прозрачными, сотканными из тех же пикселей, что и цифры на экране.

— Твое отражение — это не плоть, — произнесла Система напоследок. — Твое отражение — это резонанс. И сейчас в этой комнате царит полная тишина. Ты хочешь заполнить её чем-то своим, или нам продолжить трансляцию твоих дефицитов?

Марк не ответил. Он смотрел на вопрос, мигающий на экране, и чувствовал, как внутри него начинает ворочаться что-то давно забытое. Что-то, что не имело индекса доверия, не измерялось в лайках и не нуждалось в одобрении алгоритмов. Это была крохотная искра первородного хаоса, которую Зеркало еще не успело оцифровать.

Воздух в кабинете был такой плотный и сладкий, что его хотелось не вдыхать, а жевать, как тягучую монастырскую пастилу, замешанную на меду и безнадежности. Пахло дорогим стерильным покоем, пудрой «Guerlain» и чем-то неуловимо мясным, словно в углу, за ширмой из тисненой кордовской кожи, дозревал на вертеле невидимый поросенок.

ЕЛЕНА: БУНТ

Елена сидела в кресле, обитом кожей нежного оттенка. Она чувствовала себя здесь лишней деталью, ржавым болтом, по ошибке заброшенным в швейцарский часовой механизм. Ее собственная кожа, та, что была на ней сейчас — сорокалетняя, с едва заметной сеткой морщин у глаз, похожей на след птичьей лапки на мокром песке, — казалась ей поношенным пальто, которое давно пора сдать в утиль.

— Вы должны понимать, Леночка, — голос Аверьянова лился, как топленое масло. — Мы не просто пересаживаем эпидермис. Мы пересаживаем судьбу.

Он сидел напротив, безупречный, как манекен в витрине ЦУМа, с лицом настолько гладким, что на нем не могла бы удержаться даже самая настойчивая муха. Его руки — длинные, холеные пальцы пианиста-убийцы — покоились на столешнице из черного агата.

Елена посмотрела на него с той смесью ненависти и обожания, с какой смотрят на дилера, когда ломка уже выкручивает суставы, а денег на дозу все еще нет. Она знала, что Аверьянов лжет. Все они лгали. Это была индустрия, выстроенная на женском ужасе перед небытием, на страхе однажды проснуться и обнаружить, что ты больше не объект желания, а просто «женщина средних лет», невидимая для официантов, таксистов и собственного мужа.

— Мой муж... — начала Елена, и голос ее предательски дрогнул, сорвавшись на сухой, старческий хрип. — Он говорит, что любит меня любую.

Аверьянов коротко, лающе рассмеялся. В этом смехе не было веселья, только голая, как ободранный провод, ирония.

— Мужчины говорят это, чтобы не платить по счетам, дорогая моя. Ваш Игорь — прекрасный человек, но он самец. А самец запрограммирован считывать тургор кожи как сигнал к атаке. Когда тургор падает, сигнал затухает. И тогда в системе появляется кто-то другой. Кто-то с кожей, пахнущей парным молоком и фиалками, а не ночным кремом с ретинолом.

Елена сжала подлокотники кресла. Ногти вонзились в мягкую кожу — чужую, идеальную, равнодушную. В этом стерильном раю не было воздуха, была только социальная норма, выжженная каленым железом на подкорке. Ты должна быть молодой. Ты должна быть продуктивной. Ты должна быть гладкой. Иначе тебя сотрут, как неудачное фото в инстаграме, просто нажав кнопку «delete».

— Это больно? — спросила она, глядя в окно, за которым Москва распласталась серым, пыльным чудовищем, задыхающимся в собственных выхлопах.

— Боль — это атавизм, — отрезал Аверьянов. — Современная женщина не чувствует боли, она чувствует дискомфорт от несоответствия ожиданиям. Мы введем вам сыворотку «Симбиоз». Она вырастит новый слой прямо поверх старого. Старая кожа сойдет сама, как шелуха с луковицы. Вы найдете ее утром на простынях — сухую, серую, ненужную.

Елена представила себя, сбрасывающую кожу. Образ был тошнотворным и завораживающим одновременно. Она видела себя со стороны: вот она стоит в центре их огромной, вылизанной до блеска спальни, а у ее ног колышется мертвое облако ее собственного прошлого. Все ее тридцать восемь лет — с первыми свиданиями, абортами, разочарованиями, бессонными ночами над отчетами, — всё это превратится в пыль, которую горничная смахнет безликим пылесосом.

— А память? — шепотом спросила она. — Кожа ведь все помнит. Ожог от утюга в семь лет. Шрам от аппендицита. То, как Игорь касался плеча...

— Память — это балласт, Леночка. Вы же хотите начать с чистого листа? — Аверьянов наклонился вперед, и от него пахнуло чем-то химическим, острым, как запах свежей краски на кладбищенской ограде. — Чистый лист не может быть в пятнах от старых слез. «Симбиоз» очищает всё. Вы будете новой. Чистой. Вакуумной.

Елена закрыла глаза. В темноте перед ее внутренним взором поплыли образы, густые и яркие, как в прозе Степновой: бабушкин сундук, пахнущий нафталином и сушеной лавандой; сад в деревне, где яблоки падали в траву с тяжелым, плотским стуком; мама, расчесывающая волосы перед зеркалом, — молодая, живая, еще не знавшая, что красота — это тюрьма с односторонним зеркалом.

Затем эти образы сменились едким комментарием: «Дура, ты просто хочешь, чтобы он перестал спать со своей двадцатилетней ассистенткой, у которой IQ как у комнатной герани, зато жопа твердая, как орех. Ты готова содрать с себя заживо мясо, лишь бы он не заметил, что ты тоже человек, а не функция».

И, наконец, наступила тишина. Гулкая, тревожная тишина бетонных коробок, в которых заперты миллионы таких же, как она. Женщин, которые боятся старости больше, чем ядерной войны. Женщин, которые добровольно ложатся под нож, чтобы их признали «своими» в этом мире победившего пластика.

— Цена, — сказала Елена, открывая глаза.

Аверьянов улыбнулся. Это была улыбка паука, который точно знает, что муха уже не дернется.

— О, цена вам понравится. Это не деньги, Леночка. Деньги — это скучно. Нам нужна ваша социальная активность. Вы станете амбассадором «Симбиоза». Вы будете транслировать свое счастье. Вы отдадите нам право на использование вашего образа. Навсегда.