Сара Мосс – Фигуры света (страница 38)
– Простите, пожалуйста, мистер Крипли. Надо было разобрать его внизу. Я и дома-то с трудом дотащила его до двери.
Крипли фыркает. Видно, как у него в горле туда-сюда ходит мокрота, будто змея заглатывает мышь.
– Оно и неудивительно, мисс.
– Благодарю вас, Крипли, – говорит тетя Мэри.
Оставшись одна – впервые с тех пор, как она проснулась тринадцать часов тому назад, – Алли садится на кровать. Она мягко проседает под ее весом – тут кровать мягче, чем дома. Она с прошлого лета не спала под чужой крышей. В комнате пахнет сухими розовыми лепестками из стоящего на комоде блюда, углем и лежащим на умывальнике душистым мылом. Ей хочется прилечь, но если она ляжет, то уже не захочет вставать, физический комфорт только подкрепит ее острое нежелание спускаться и что-то изображать из себя за обедом. У нее все пальцы в саже, а грязь с юбки осыпалась на кружевное покрывало. К ому-то прибавится работы. Она пытается отряхнуть грязь, но только сильнее ее размазывает. Пытается встать так, чтобы не коснуться покрывала, но, зашатавшись, падает обратно на кровать. Ну же, вставай. К горлу подкатывает то ли смешок, то ли рыдание. Она посидит еще минуточку. По-прежнему идет дождь, но свет переменился, кажется, небо вот-вот прояснится. Снова шаги на лестнице, это Фанни несет ей горячую воду. Она подходит к двери, забирает кувшин, отсылает Фанни. Тетя Мэри, конечно же, знает, что дочерям ее сестры не нужно помогать одеваться, да и не хочет Алли, чтобы Фанни видела, какое заплатанное и заштопанное у нее белье. Впрочем, когда слуги будут стирать ее одежду, то все равно все увидят.
Больше всего она боится секционной. Ко всему остальному можно подготовиться. Анатомию можно выучить по учебникам, химию – наблюдая за опытами. Осмотр пациентов – навык, который можно осваивать постепенно, на практике, и со временем научишься понимать историю каждого человека, сопоставлять язык тела с языком слов. Но к такому не подготовишься. Еще утром ты человек, ни разу не бравший в руки скальпеля, не резавший чужой плоти, а вечером – уже нет, и обратно ничего не вернуть.
В коридоре стоит резкий запах. Не такой, который боишься учуять, не вонь от мясницкой лавки или навозной кучи, а что-то, что проникает в нос куда более назойливо и настойчиво, что-то совершенно чуждое человеческому телу. Они сидят в студенческой гостиной, все восемь приехали пораньше, все восемь одеты в темные юбки, в блузы рубашечного покроя. Вокруг камина расставлены кресла, обитые тканью с претенциозным узором из геральдических лилий, на красном плиточном полу лежит лоскутный коврик. Сквозь высокие окна толком ничего не разглядеть, занавесок нет. Секретарша, миссис Элстон, весь день поддерживает огонь в камине, вечером для них накроют стол к чаю и миссис Элстон, передавая сахар, будет то и дело напоминать, чтобы «ее девочки» не говорили за столом о работе. Трудитесь изо всех сил, говорит миссис Элстон, но когда вы не работаете, думайте и говорите о чем-нибудь другом, у юношей-студентов есть свои развлечения, вот и у вас должны быть ваши. Это пахнет жидкостью для бальзамирования, говорит Анни, у нее врачи – и брат, и отец, и кажется, в ее семье можно с легкостью говорить о таких вещах. Когда пройдет первое потрясение, говорит Анни, окажется, что это не страшнее, чем разделать кролика к столу. У Алли перехватывает горло. Эдит говорит, что она не ест мяса и не понимает, как могут люди, исцеляющие тела, питаться мертвой плотью. Чтобы укрепить мышцы, говорит Анни, чтобы хватило сил для работы. Эдит, чьи руки своей лепкой напоминают те самые ножки стульев, о которых вечно с презрением отзывался папа, чьи тонкие волосы одного желтого цвета с ее лицом, в ответ лишь качает головой. Вареное яйцо и тост с маслом ворочаются в желудке у Алли свернувшейся желтой массой. Перед глазами встает синюшный отблеск яичного белка, подернутый слизью жидкий желток. Ее стошнит еще до того, как они окажутся в секционной. Ну нет. Слабость, истерия, нервы. Разве юношей-студентов тошнит от одной мысли? То-то же.
Она разглаживает юбку.
– У нас тут у всех сил хватает, – говорит она. – Мы все знаем, каких трудов нам стоило оказаться в этой комнате, нам пришлось приложить гораздо больше усилий, чем нашим коллегам. И теперь, я уверена, мы не пойдем на поводу у тех, кто не хочет нас здесь видеть, не отступим.
– Я и не собиралась отступать, – замечает Анни.
Эдит стряхивает что-то с подола.
– Я тоже. Но ведь, конечно же, лучшим врачом – неважно, мужчина это будет или женщина – окажется тот, кто колеблется, прежде чем вонзить сталь в человеческую плоть. Кто не может глядеть на тело, не видя в нем души.
– Но эти тела души уже покинули, – говорит Анни. – Так что можно не колебаться.
Без пяти одиннадцать, пора впервые надеть холщовые фартуки и войти в секционную, где их ждет профессор Грибе. Алли встает:
– Разумеется. Но все эти колебания надобно держать внутри себя. И помнить, что лечим мы не души.
Потом на нее накатывает непомерное облегчение из-за того, что на фартуке не осталось никаких следов. Они с Анни стоят бок о бок, трут руки желтым карболовым мылом. На белой эмалированной раковине серые сколы, теплый пар приятен иссушенным от химического духа ноздрям. Анни орудует щеткой для ногтей так же, как Дженни, когда та соскребает засохшую грязь со ступенек.
– Смотрите не оцарапайтесь, – предупреждает ее Алли.
Им рассказывали об открытых ранах и вскрытии.
Анни вскидывает брови.
– Яйца курицу? – говорит она, но откладывает щетку и сует руки под струю воды.
Алли трясет мокрыми руками. Отчего-то ей совсем не хочется вытирать их полотенцем, висящим возле раковин, куда им велели складывать то, что вынули из трупов.
– Ну что, было это похоже на?.. – На то, как разделывают кроликов? Алли косится на лежащие под простынями фигуры. – На то, как готовят еду?
Анни вытирает руки, не сводя с простыней глаз, и говорит:
– Не очень. Пойдемте, подышим перед обедом воздухом?
Алли кажется, что воздухом Блумсбери не очень можно «дышать», но на задворках учебного корпуса есть садик. Она закутывается в шаль, прячет ее концы под пальто. Анни надевает шляпку с эгреткой, вытаскивает из кармана шубки настоящие лайковые перчатки. Анни, стуча каблуками, идет к двери черного хода. Анни держится как человек, который ожидает к себе внимания. Она придерживает дверь для Алли, они выходят в осень. В центре лужайки, обсаженной цветочными клумбами, растет дерево – слива? Шелковица? Алли и Анни идут к стоящей под деревом скамейке, сухие листья катятся по траве, хрустят под ногами.
Анни садится.
– А знаете, непривычно было не только резать чей-то живот, но и так долго стоять на одном месте. Теперь я понимаю, почему кухарка вечно жалуется на то, что у нее болят ноги.
Алли пытается высчитать наиболее приличное расстояние между их с Анни юбками.
– Придется привыкать. Нам предстоит делать обходы и операции. У нас дома фабричные рабочие тоже все время жалуются. И справедливо жалуются. Присесть-то им некуда.
Анни приваливается к спинке скамьи, вскидывает руки, от чего ее юбка задирается, обнажая те самые звонкие ботиночки на пуговицах.
– Это на севере? У вас северный выговор.
Анни всю жизнь живет в Лондоне, недалеко отсюда. Она живет с родителями. У отца с братом совместная практика, и муж ее сестры – тоже врач. Еще один брат учится в школе-пансионе, а другую сестру, совсем еще маленькую, пока что обучают дома. Алли уже приглашена к ним на чай – как-нибудь в субботу, мама Анни любит знакомиться с ее друзьями.
С друзьями? Они с Анни только на этой неделе познакомились. Анни смотрит на нее, чего-то ждет. Благодарю вас, говорит она, с удовольствием.
– А у вас? – спрашивает Анни. – Есть братья и сестры?
Алли вдруг так резко тянет к Мэй, что она лишь усилием воли остается сидеть на месте. В коротеньком письмеце от папы было сказано только, что от нее до сих пор нет никаких вестей, что мама сама не своя и что он подумывает написать Кассингемам. Она стягивает перчатку – нитяную, не лайковую – и принимается переплетать три ее самых длинных пальца.
– Ой, – говорит Анни. – Вы потеряли кого-то. Простите.
Анни скользит взглядом по серой юбке Алли, по ее лиловой шали, и Алли впервые понимает, почему люди облачаются в траур. Чтобы было понятно, что некоторых вопросов нельзя задавать. Чтобы было понятно, что части тебя больше нет.
Перчатка расплетается обратно.
– Нет. Но моя сестра уже давно от нас уехала. Она не… – Не пишет. Не дает о себе знать. Не добралась до места? Не снесла путешествия на поезде, морской переправы, скалистых круч, лихорадки, которой могла заразиться в гостинице в Глазго или подхватить от кого-то из пациентов?
– И вам, конечно же, ее недостает. Мама часто говорит, как же нам повезло, что Гарриет живет рядом. Ваша сестра замужем?
Алли мотает головой. Плакать нельзя.
– Она сестра милосердия. Она уехала.
Она сглатывает слезы. Надо что-то сказать, придумать другую тему для разговора. Не стоило приходить сюда с Анни. Но Анни больше на нее не смотрит.
– Как по-вашему, профессор Грибе и вправду на нашей стороне? – спрашивает она. – Папа сказал, что он отказался подписывать письмо в «Таймс» и не участвовал в сенатских обсуждениях.
В июне двадцать пять самых именитых врачей страны направили письмо в «Таймс» – в поддержку женщин-врачей, после того как Генри Модсли[30] опубликовал статью в «Фортнайтли ревью», где говорилось, будто всем врачам известно, что во время менструаций женщинам необходимы покой и уединение, в противном случае с ними случаются истерические припадки, а значит, сама биология препятствует получению ими какой-либо профессии. Кроме древнейшей, заметила Мэй, когда Алли показала ей это пространное сочинение, и готовить ему еду и стирать ему одежду им это тоже не мешает. Даже самая разумная женщина, написал он – и это напечатали в «Фортнайтли ревью», – теряет разум на одну неделю из четырех, а кроме того, недавние исследования решительно доказали, что женский мозг меньше мужского, а значит, их интеллектуальные способности ограничены в самом прямом смысле этого слова. (А у гориллы, написала мисс Джонсон редактору, мозг больше, чем у доктора Модсли, не говоря уже о слонах и китах, а кроме того, нет никаких свидетельств того, что мужчины с самыми большими головами – самые умные. Но ее письмо печатать не стали.)