Санжийн Пурэв – «Осень в горах» Восточный альманах. Выпуск седьмой. (страница 79)
Индраджит. Да зачем же, когда мы знаем, что эта дорога никуда не ведет?
Писатель. Потому что у нас надежды. Потому что мы знаем, что нас ждет в будущем. Потому что для нас будущее уже стало прошлым. Мы пришли к пониманию того, что прошлое и будущее — одно.
Индраджит. И мы должны жить?
Писатель. Должны жить. Должны идти. Это как паломничество к храму, которого на самом деле нет.
Манаси стоит между писателем и Индраджитом. Все трое смотрят куда–то поверх голов зрителей, за пределы зрительного зала, куда–то далеко, может быть, в ту точку, где смыкаются рельсы. Три фигуры освещены. Все остальное в темноте. Они негромко хором читают.
Значит —
Нет конца.
Нет надежды
На исполнение желаний
У святого храма
В конце пути.
Забудь вопросы,
Забудь тоску.
Можно верить
Только в сам путь,
В нескончаемый путь.
Нет для нас храма,
Нет у нас бога,
Но есть у нас путь —
Нескончаемый путь.
Рефик Халид Карай
Рефик Халид Карай (1888–1965), один из крупнейших турецких прозаиков, выступил на литературной арене в период общественно–политического и культурного подъема после младотурецкой революции 1908 года. Турецкая критика ставит Рефика Халида Карая в один ряд с такими замечательными мастерами прозы, как Омер Сейфеддин, Якуб Кадри Караосманоглу, Решад Нури Гюнтекин, считая его одним из зачинателей критического реализма в турецкой литературе.
Выход в свет первого сборника новелл Рефика Халида «Рассказы о стране» (1919) стал значительным явлением в турецкой литературе. Новеллы отличаются точностью жизненных наблюдений, подлинно народным языком, проникнуты глубоким сочувствием к обездоленным и униженным.
Литературное наследие Рефика Халида Карая обширно: опубликовано семнадцать его романов, несколько сборников рассказов, в том числе сатирических, и большое число публицистических статей. «Покорная Эмине» взята из сборника «Рассказы о стране», на русском языке публикуется впервые. По ее сюжету в Турции был снят фильм, который демонстрировался и в Советском Союзе.
Покорная Эмине
I
Поздно вечером, когда лейтенант, начальник уездного жандармского участка, уже собрался уходить домой, к нему вошел унтер–офицер, отдал честь и протянул какую–то бумагу. Лейтенант прочитал: «В ваше распоряжение посылается Черная Эмине, недостойное поведение которой служило причиной постоянных эксцессов в губернском центре. Обязываем вас сделать все необходимое для ее устройства, принимая во внимание тот факт, что ей запрещено выезжать за пределы вашего уезда». Внизу была приписка каймакама [60], сделанная тростниковым пером, обмакнутым в красные чернила — «Во избежание отрицательного влияния на нравственность населения города передается в ведение командования уездной жандармерии с целью принятия соответствующих мер».
Лейтенант совсем недавно закончил училище. Это был блондин с нежной розовой кожей и стройной, гибкой талией. В училище его звали Сабри Стебелек.
Прочитав письмо, он слегка покраснел от смущения: ему еще не приходилось сталкиваться на работе с подобными вещами. Однако, боясь показать перед унтером свою растерянность, он сдвинул брови, как полагается бывалым людям, и громко крикнул внезапно одеревеневшим голосом:
— Приведите!
Он и сам не знал, что ему делать с этой женщиной. Прежде всего надо посмотреть на нее. Потом… потом, наверное, нагнать на нее страху, приказать что–нибудь. Он придвинул бумагу к себе, положил локти на стол и стал ждать.
Уездный город был по сути дела небольшим поселком, расположенным вдали от проезжих дорог, в двух днях ходьбы от Анкары. После двух бесконечных дней изнурительного карабкания по горам измотанный вконец путник не находит здесь ни приличной кофейни, чтобы немного отдохнуть, ни постоялого двора, где бы он мог остановиться на ночь. Оставалось лишь досадовать: зачем нелегкая занесла его в этот голый суровый край, куда он добирался с таким трудом?
Здешние места славились лютой зимой и нестерпимо жарким, сухим летом. Городок, затерянный среди гор, был такой глухоманью, что, глядя на него, даже не верилось: неужели люди могли добровольно забраться на такую высоту, чтобы поселиться здесь навсегда? Скорее можно было предположить, что какая–то злая сила спустила их сюда с неба и, не найдя пути вниз, они поневоле застряли на этом забытом богом и людьми клочке, стиснутом со всех концов голыми, безжизненными скалами.
Прилепившись сверху к высокогорному пастбищу, городок мрачно поглядывал оттуда вниз, как сторожевой на дозоре. Его низенькие мазанки из кирпича–сырца, его унылые улочки, лишенные всякой растительности, производили гнетущее впечатление. Да и лица местных жителей были отмечены той особой печатью обреченности, которая отличает духовно сломленных людей, когда–то отчаянно дравшихся за свое место под солнцем, но в один прекрасный день вдруг осознавших, что вся их борьба тщетна и им остается только умереть от нарастающей в груди тоски. Поневоле задумаешься: зачем карабкались в эти неприступные горы и выжженные солнцем яйлы первые поселенцы? От какого потомка искали они здесь укрытия? Какие бури вынесли их из океана жизни на этот мрачный утес?
По причине замкнутости местных жителей жизнь в городке протекала вяло и угрюмо. Юноши не знали горячечного волнения первых чувственных открытий, старикам неведомы были наслаждения спокойной, достойной старости, попыхивающей чубуками, ведущей неспешные беседы.
Женщины городка, бесчувственные, как камни, неподвижные, как бревна, отличались при этом крепостью и несокрушимым здоровьем. Не имея понятия о микробах малярии и других заразных болезней, на чистом горном воздухе они вырастали мощными чинарами, обреченными на бесконечно долгую, утомительно монотонную жизнь. Да и можно ли было назвать жизнью это существование без единого порыва радости, без единого всплеска чувств?
Бурная, опасная, наполненная событиями, переменами и катастрофами жизнь проходила где–то внизу. Здесь же царило полное спокойствие, напоминающее безмятежное зимнее утро в горах: ни звука, ни ветерка, только снег валит огромными хлопьями…
В деревнях по соседству женщины спокойно расхаживали с открытыми лицами, а здешние красавицы запутывались в покрывала с головы до пят, выставляя на обозрение только один глаз. Невестка, придя в дом, не показывалась свекру, молодой муж не знал в лицо сестер своей жены.
Дни проходили словно тяжелый сон: ни звуков саза, ни песни, ни веселой пляски, ни живого разговора. Только и радости, что пораньше выйти замуж или жениться да нарожать побольше детей. В женщинах ни намека на игривость, в мужчинах — ни намека на страсть. Обычаи здесь соблюдались свято. О таких вещах, как умыкание невест, любовные драмы, люди и думать забыли.
Вот в этот–то сонный городок для исправления нравов и была направлена Эмине, «недостойное поведение которой служило причиной постоянных эксцессов в губернском центре».
Заслышав у дверей шаги, начальник жандармерии скорчил строгую мину. В комнату, робко озираясь, вошла тщедушная женщина со спущенным на лицо цветастым пече [61], завернутая в широкий черный полинявший чаршаф [62], под которым она спрятала руки. Женщина остановилась у порога.
Лейтенант опешил. Он ждал, что сейчас с развязным видом вкатится густо нарумяненная толстуха, каких он видел на улицах Стамбула, с сигаретой в гнилых зубах и открытым лицом, развязно заговорит с ним и поведет на него такую наглую атаку, что он прикажет жандармам вытолкать ее в шею. От неожиданности лейтенант смешался и залился краской до корней волос. Молчание затягивалось. Наконец, кое–как овладев собой, лейтенант опустил глаза в бумагу, словно пытаясь найти в ней спасительные слова, и с усилием выдавил:
— Ты Эмине? Черная Эмине?
Женщина в ответ даже не пошевелилась. Лишь из–под туго натянутого на лице пече, расписанного фиолетовыми и белыми цветами и сколотого булавкой под подбородком, на него смотрели ее внимательные, живые глаза, сиял белой пуговкой сплющенный тюлем кончик носа.
Сабри искоса посмотрел на женщину. Все тело ее было так плотно закутано, что не могло внушать мужчине никаких чувств: ни любви, ни интереса, ни отвращения. Кончики разношенных туфель со стоптанными каблуками и поднятыми вверх мысками были покрыты пылью. Мятый чаршаф начал кое–где расползаться.
— Да говори же! Ты, что ли?
Она помялась немного, и вдруг из этого хилого тельца вырвался глухой низкий голос, какие бывают часто у старых толстых полек.
— Я… звать меня Эмине. Отца звали Абдулла, а мать — Хюрмюз. Родилась в триста двадцатом, по солнечному календарю. Так в метрике прописано. Там, в бумаге, ошибка вышла. Написали Черная Эмине, а нужно Покорная Эмине…
Все это она произнесла ровным, безучастным голосом, как давно заученную роль, потерявшую для нее всякий смысл от бесконечного повторения в полицейских участках и на судах.
— Послушай, — оборвал ее лейтенант, — называйся хоть Черной, хоть Покорной, хоть чертом назовись, мне до этого дела нет. Запомни одно: здесь тебе не Анкара. Одумайся, начни жить как все люди. Если же я узнаю, что ты опять принялась за старое, велю притащить тебя в участок и сам отделаю как миленькую, все кости переломаю? Ясно? А теперь шагом арш!
Женщина прижалась к двери, съежилась как побитый щенок и молча вышла. «Знаем мы таких! К черту на кулички зря не сошлют. Тощая погань!» Он позвал денщика.