реклама
Бургер менюБургер меню

Сандро Веронези – Колибри (страница 4)

18

Вот только в основном он побеждал. Он был хорош. В дружеском покере (тех невинных субботних посиделках, где можно выиграть от силы двадцать тысяч лир) ему не было равных, и потому, а отчасти и благодаря дурной славе, со временем превратившей Дуччо в Неназываемого, его вскоре попросту перестали пускать. Марко пускать не перестали, и какое-то время он продолжал садиться за стол, постоянно выигрывая, пока сам не бросил эту мелочёвку, чтобы последовать за другом на более профессиональную стезю. Поначалу это были лошади. Будучи несовершеннолетним, Дуччо Киллери не мог попасть ни в подпольные игорные притоны, ни в казино, но на ипподроме «Мулина» документов не спрашивали. К этому у Дуччо тоже оказался талант, причём не случайный, поскольку он уже не раз прогуливал уроки, чтобы поглядеть лошадей на разминке, и проводил всё утро на ипподроме в компании мучимых катаром стариков, знакомивших его с тайнами рысистого царства. А рядом с ним на этих бесценных утренних уроках, послеобеденных заездах в манеже или вечером на том же ипподроме, где Дуччо делал ставки на лошадей, которых успел посмотреть, или фаворитов экспрессов, о которых только слышал, всё чаще и чаще стал появляться Марко. И снова друзья выигрывали гораздо больше, чем проигрывали.

Однако, в отличие от Марко, который всё же не оставлял ни прочих друзей, ни спорта, ни интереса к девушкам, а семью старался держать в неведении о своих делах – иными словами, не отказывался от возможного блестящего будущего, которое ему наперебой предсказывали, – Дуччо воспользовался азартными играми, чтобы окончательно порвать с участью сытого буржуа. И если поначалу его глубоко ранило внезапное открытие, что теперь он стал Неназываемым, то впоследствии он научился обращать этот факт в свою пользу. Да, бывшие друзья сторонились его как чумы, но он по-прежнему ежедневно виделся с ними в школе, а поскольку Флоренция – всё-таки не Лос-Анджелес, время от времени случайно встречал их на улице, в кино или в баре. Он прекрасно понимал, что любая его фраза обладает сверхъестественной силой анафемы, а с учётом того, что дурное рано или поздно случается с каждым, его «неплохо выглядишь» и «ты что-то сам не свой» представляли одинаково смертельную опасность, сражая собеседника наповал. Как бы это странно ни звучало, в конце семидесятых годов двадцатого века мальчишки и вправду верили, что у Дуччо Киллери дурной глаз. Но не Марко, разумеется, и потому вопрос, который ему задавали все вокруг, каждый раз был одним и тем же: «Зачем ты вообще с ним общаешься?» И ответ тоже был неизменным: «Потому что он – мой друг».

И все же, хоть Марко никогда бы в этом не признался, у него имелись и другие, куда менее невинные причины общаться с Дуччо. Одной из них, как мы уже сказали, были азартные игры: рядом с другом Марко почувствовал невероятный прилив адреналина, заработал денег и обнаружил целый новый мир, о котором не догадывались ни его рафинированная мать, ни кроткий отец, ни сестра с братом – пока первую, Ирену, на четыре года старше, с головой накрывали собственные неурядицы в личной жизни, второй, Джакомо, чуть младше, сгорал от ревности. Другая причина была безнадёжно нарциссической. Тот факт, что он продолжал общаться с персоной нон грата, ему прощали: за ум, за чудный характер, за щедрость – в общем, независимо от причины Марко имел право идти против диктата толпы, не подвергаясь за это никаким санкциям, и любоваться собой в свете этого права ему нравилось. Собственно, если честно, этим и ограничивался круг причин, по которым он на протяжении многих лет продолжал общаться с Дуччо Киллери, а те, что питали их старую дружбу, одна за другой сходили на нет. По правде сказать, Дуччо сильно изменился, а любые изменения, как тогда только начинал понимать Марко, – к худшему. Выглядел он теперь довольно неопрятно: когда говорил, из уголка его рта тянулась белёсая струйка слюны; волосы цвета воронова крыла покрылись жирной коркой и перхотью; он редко мылся и частенько пованивал. Со временем Дуччо утратил интерес к музыке: Англия возрождалась – появились Clash, Cure, Graham Parker & the Rumour, целый сверкающий мир открыл слушателям Элвис Костелло – но ему было плевать. Он больше не покупал пластинки и не слушал кассеты, которые записывал для него Марко, не читал книг и газет, кроме «Конного спорта». Речь его скатилась до скудного, совершенно чуждого ровесникам лексикона: «желаю здравствовать», «окей» (или даже просто «ок»), «с превеликим удовольствием», «мораль сей басни», «всего наилучшего», «в некотором смысле», «всенепременнейше». О девушках он тоже не задумался, довольствуясь проститутками из парка Кашине.

Нет, Марко по-прежнему любил его, но как друг Дуччо Киллери более не имел практического значения – и вовсе не из-за дурной славы Неназываемого. Напротив, пользуясь собственной безнаказанностью, Марко яростно, даже почти героически продолжал бороться с этой славой, особенно если речь шла о какой-нибудь девушке, которая ему нравилась: вы что, совсем чокнулись, говорил он, не понимаю, как можно в это верить. А когда ему предъявляли список бедствий, горестей и болезней, вызванных одной лишь встречей с Дуччо, Марко повторял свои обвинения и гневно выкрикивал решающий аргумент: да Господи Боже, хоть меня возьмите. Я ведь с ним общаюсь. И ничего со мной не случилось. Вы общаетесь со мной – и ничего. Так какого хрена вы языками чешете?

Но избавиться от плотного кокона, затвердевшего вокруг Дуччо Киллери, было уже невозможно. Потому-то, чтобы опровергнуть рассуждения Марко, и возникла теория глаза бури. Она гласила: если тому, кто оказался в центре вихря, сметающего с лица земли целые города, удаётся избежать тяжких последствий, то и тому, кто тесно общается с Неназываемым, как это делал Марко, ничего не грозит; но стоит произойти малейшему периферийному контакту – случайно столкнуться на улице, проехать мимо в машине, даже просто махнуть издали рукой – и поселению конец: ураган его попросту уничтожит. На том и порешили: друзья Марко продолжали подшучивать над ним и всерьёз верить в несчастья, вызванные бароном Субботой (ещё одно прозвище, прилипшее к Дуччо Киллери, наряду с Лоа, Бокором, Мефисто и Калипсо), а сам Марко Каррера – продолжать с ними общаться, при каждом удобном случае обвиняя в суеверии. Так было достигнуто единственно возможное равновесие: теория глаза бури.

Эта штука (1999)

Аделино Вьесполи

виа Каталани, 21

00199 Рим

Италия

для Марко Карреры

Париж, 16.12.1999 г.

Оно пришло, господи, оно пришло. Пришло, а никто и не заметил. Письмо серьёзное, Марко, а я, как всегда, не знаю, что ответить.

Да, я действительно несчастна, но в этом нет ничьей вины, вина лежит только на мне. Хотя нет, я не права, не стоило мне писать «вина» – наверное, нужно было сказать «штука», а не вина.

Я родилась с этой штукой, я ношу её в себе уже тридцать три года, и это ни от кого не зависит, только от меня, как чувство вины, которое тоже ни от кого не зависит, человек просто рождается не окончательной скотиной и потому оно у него есть.

И что же мне тебе сказать? Я говорю: да, теперь ты мог бы найти способ проверить, верно ли то, что ты думаешь и пишешь, и для этого не нужно быть богачом и красавцем. Теперь ты невинен как младенец, совесть тебя не мучает, и ты можешь начать всё сначала, можешь даже, если хочешь, снова наделать ошибок, можешь вернуться в далёкое прошлое.

А вот я не могу, Марко, я в совершенно ином положении, и из чувства вины должна всё перевернуть вверх дном, а после, возможно, уже никогда не обрести покоя. Но я знаю, что ты меня понимаешь, потому что ты из того же теста, и любишь ты так же – боясь причинить боль тем, кто рядом.

Я верю, что ты лучшая часть моей жизни, та, что не лжёт, не увиливает и не бесит (ты позвонил, а я растерялась), та часть, что приходит в мечтах или даже в снах, потому что ты всё ещё мне снишься.

Останется ли это только сном? Или всё сбудется наяву? Сбудется ли хоть что-нибудь? Я здесь, я жду и ничего не хочу делать: хочу, чтобы всё случилось само собой. Я знаю, это дурацкая теория, потому что со мной никогда ничего не случается, но я просто не могу ничего решать – не в этом случае, не сейчас.

Может, я потому все эти годы и тренировалась в ничегонеделании, чтобы справиться с этой штукой. Какой штукой? Не знаю, ничего не знаю, я уже с ума схожу, так что лучше остановлюсь.

Луиза

Счастливый малыш (1960-70)

В детстве Марко Каррера ничего не замечал. Не замечал родительских перепалок, враждебности и нетерпимости матери, сводящего с ума отцовского молчания, изматывающих ночных ссор вполголоса, чтобы не слышали дети, и тем не менее сестрой Иреной, старшей на четыре года, тщательно выслушанных и с мазохистской точностью запечатлённых в памяти; не замечал причины этих перепалок, этой нетерпимости, этих ссор, для его сестры, однако, вполне очевидных, то есть не замечал, что мать с отцом, несмотря на объединявший их статус déracinés[1] (она, Летиция[2] – абсолютно антифрастическое[3] имя – апулийка из Саленто; он, Пробо[4]nomen omen[5] – родом из провинции Сондрио), просто не созданы были для совместной жизни; у них не было практически ничего общего – более непохожих людей на земле, наверное, вообще не существовало: она – архитектор, вся – идея и прорыв, он – инженер, весь – расчёт и навык, она – поглощена вихрем радикальной архитектуры, он – лучший моделист-конструктор во всей Центральной Италии, – а потому не замечал и того, что под покровом вялого благополучия, в котором росли они с братом и сестрой, скрывался полный провал брачного союза родителей, и это вызывало лишь горечь, взаимные обвинения, провокации, унижения, угрызения совести, обиды и безропотное подчинение своей участи, а следовательно, не замечал, что родители совершенно не любили друг друга – то есть, по крайней мере, в общепринятом смысле, присущем этому глаголу, «любить», который предполагает взаимность, поскольку любовь-то в их союзе, конечно, была, но лишь односторонняя, направленная от него к ней – любовь несчастная, а следовательно, героическая, собачья, непоколебимая, невыразимая, самоуничижительная, которую мать так и не смогла принять или ответить взаимностью, но от которой, с другой стороны, и не отказывалась, поскольку было очевидно, что никто другой не полюбил бы её так, и потому любовь эта стала опухолью, да, злокачественной и непрерывно растущей кистой, которая разорвала их семью изнутри, отметив её знаком неудачи, под которым и вырос, сам того не подозревая, Марко Каррера. Нет, он не замечал, что несчастьем сочились сами стены его дома. Не замечал, что в этом доме не было секса. Не замечал ни того, что лихорадочная активность матери: архитектура, дизайн, фотография, йога, психоанализ – была лишь попыткой найти точку опоры; ни даже того, что активность эта включала измены отцу – столь же неуклюжие, со случайными любовниками, выловленными среди интеллектуалов, которые в те годы (и, возможно, в последний раз в истории) придавали Флоренции международный престиж, этих «пастухов чудовищ» из «Суперстудио», «Архизума» и их последователей, среди которых она слыла, даже будучи, согласно данным переписи, несколько старше прочих, достаточно обеспеченной, чтобы позволить себе проводить время в компании своих юных кумиров, не зарабатывая при этом ни лиры. Не замечал он и того, что отец знал об этих изменах. Марко Каррера всё детство ничего не замечал, и лишь по этой причине его детство было счастливым. Более того: не сомневаясь, в отличие от сестры, в отце и матери, не распознав сразу, подобно ей, что родители вовсе не являются образцовой парой, он даже брал с них пример и, подражая им, культивировал в себе запутанную смесь характерных черт, позаимствованных у того и другой, – тех самых, непримиримость которых доказала безуспешная попытка их союза. Что взял он в детстве от матери, так ничего и не заметив? Что от отца? А от чего, напротив, в конце концов на всю свою жизнь отказался – из-за обоих, после того как всё заметил? От матери – беспокойный, но без радикализма нрав; любопытство, но не тревожное ожидание перемен. От отца – усердие, но без осмотрительности; склонность терпеть, но не молчать. От неё – талант видеть, в том числе сквозь видоискатель фотоаппарата; от него – работать руками. Кроме того, поскольку гигантская разница между отцом и матерью вдруг улетучивалась, едва дело доходило до выбора обстановки, сама возможность вырасти в этом доме (то есть с рождения сидеть на этих стульях, засыпать в этих креслах и на этих диванах, обедать за этими столами, делать уроки при свете этих ламп в окружении этих книжных полок и т. д.) давала ему некоторое ощущение высокомерного превосходства, характерное для некоторых буржуазных семей шестидесятых-семидесятых; ощущение жизни если не в лучшем из миров, то, по крайней мере, в самом красивом – превосходства, доказательством которому служило имущество, скопленное его отцом и матерью. Именно поэтому, а вовсе не из ностальгии, даже заметив всё, чему в семье было не место, и даже после того, как сама семья технически прекратит существовать, Марко Каррера изо всех сил станет пытаться отделить себя от предметов, которыми родители себя окружили: потому что те были красивы, по-прежнему красивы, красивы вечной красотой – и эта красота оказалась теми соплями, на которых держались вместе отец и мать. А после их смерти он обнаружит, что скрупулёзно составляет опись имущества, мучительно борясь с желанием продать всё вместе с домом на пьяцца Савонарола (его брат, непреклонный в своём решении никогда больше не ступать на землю Италии, произнесёт в телефонную трубку слово «вышвырнуть»), а в итоге придёт к прямо противоположному результату и повесит этот дом себе на шею до конца своих дней.