реклама
Бургер менюБургер меню

Сами Модиано – Ради этого я выжил. История итальянского свидетеля Холокоста (страница 27)

18

На Родосе я теперь жил на тех же улицах, в тех же местах, где вырос окруженный любовью родителей и всей родни. И сегодня, как и тогда, бродить по этим улицам означает для меня снова видеть всех этих людей.

Поле войны и депортации родосская община почти прекратила существование, а вместе с ней исчез и ладино, язык наших предков. Теперь его знаем только мы, старшее поколение. Председателем общины был старый Элиа Сориано, это ему выпало вести дела в полупустой синагоге. Помогал ему его сын Моис.

В семидесятые годы жизнь общины практически замерла. На острове осталась только маленькая горстка еврейских семей. Ничего общего с той активностью, которую я наблюдаю, когда приезжаю в Рим. Достаточно вспомнить, что с окончания войны до сегодняшнего дня на Родосе не было своего раввина. Нам приходилось приглашать раввина из Иерусалима, когда приближались какие-нибудь праздники или надо было совершить обряд. Моя кузина Лючия с мужем смогли, к примеру, пожениться только тогда, когда к Родосу пристал израильский корабль.

В середине восьмидесятых я перестал выходить в море и начал понемногу помогать в синагоге вместе с Зельмой и кузиной Лючией, которая давно этим занималась. Нам удалось получить от различных фондов и благотворителей средства, благодаря которым наконец стало возможным провести серьезные работы по реставрации храма, музея и еврейского кладбища.

Тем временем на Родосе стал развиваться туризм, и летом многие родосские евреи, которых жизнь раскидала по всему миру, начали возвращаться на родину. Они съезжались со всей Европы, из Америки и из Южной Африки. Каждую пятницу мы все встречались в храме, и с июня по сентябрь жизнь общины возрождалась. В таких случаях отсутствие в нашем распоряжении раввина проблемы не составляло. Среди приехавших на остров евреев всегда находился хотя бы один, кто мог взять на себя эту функцию. Некоторые из них, как, к примеру, Джошуа Альхадеф, учились в колледже раввинов и в совершенстве владели ивритом.

Выйдя из храма, мы все вместе отправлялись ужинать. У нас была прекрасная возможность встретиться, увидеться с далекими старыми друзьями, а в некоторых случаях и восстановить семейные связи, оборванные войной и преследованиями.

8

Почему именно я?

До самых двухтысячных годов мое пребывание в Аушвице все обходили молчанием. Мне не удавалось поговорить об этом даже с Зельмой. Когда мы познакомились, она была еще совсем девчонка и ничего бы не поняла. Она знала только, что я был из выживших, потому что была знакома с моей кузиной Лючией, тоже уцелевшей в лагере. Но ни я, ни Лючия этой темы с ней никогда не затрагивали. Впрочем, Лючия ее не затрагивала даже с собственными дочерьми. То же самое происходило и в Африке, когда мы встречались с другими выжившими или с моим другом детства и деловым компаньоном Джакомо Хассоном, тоже оставшимся в живых после Аушвица. Мы с ним работали вместе много лет, но никогда не разговаривали о месяцах, проведенных в лагере смерти. Нас это не интересовало, мы хотели все забыть. Разговаривать на эту тему для нас означало по очереди делать друг другу больно.

Желание оставить все это позади стало той побудительной силой, что заставила меня работать, нажить богатство, которое могло бы обеспечить спокойное будущее и отвлечь от жутких воспоминаний прошлого.

Я ни с кем не разговаривал ни об отношениях с отцом, ни о чем-нибудь еще, что касалось этого периода моей жизни.

Мне случалось переживать моменты сильнейшей депрессии, и вряд ли бы мне удалось с ними справиться, если бы не Зельма. Постоянно находиться рядом с выжившим – нелегкая задача, и женщина, которая выберет эту долю, должна научиться вместе с ним делить и долгое молчание, и ночные кошмары, которые не дают ему заснуть.

На меня в жизни свалилось множество несчастий, но судьба подарила мне подругу, которая поняла меня с первой встречи. Красивая молодая девушка, такая как Зельма, должна была бы устать от меня и попытаться изменить свою жизнь. Но после пятидесяти лет брака она все еще со мной.

Благодаря ее настойчивости я нашел в себе силы и желание раскрыться. Поначалу я стал робко заводить разговор с близким мне человеком, не столько для того, чтобы поведать свою историю, сколько для того, чтобы найти ответы на мучившие меня вопросы. Я собрал свидетельства всех моих близких и пришел к полному знанию всего, чего я не видел или не хотел видеть в Аушвице.

В лагере, через несколько месяцев заключения, даже самые сильные личности утрачивали способность к сопереживанию. Тебе было больно, когда ты видел чужую боль, даже если ты сильно при этом рисковал, но все длилось не более секунды: и миг мужества, и вспышка человечности. Заставить себя посмотреть на вещи глазами товарища и взять на себя груз его страдания было очень сложно. Нам едва доставало сил выдерживать картины, то и дело возникавшие у нас перед глазами. Отождествить себя с другим и воспринять его боль означало дать его боли выгрызть тебя изнутри, то есть практически совершить самоубийство. То же самое меня пугало в поведении отца, особенно когда он задумал уйти. Я понимал, что ситуация его угнетает, и вполне был способен вникнуть в его депрессию, и это меня тревожило, словно что-то мне говорило держаться подальше от такой всепокорности. Впрочем, ведь это именно он предостерег меня в ночь перед тем, как ушел навстречу смерти: «Сами, ты должен это перетерпеть, держись твердо». Но чтобы держаться твердо, я должен был научиться заботиться о себе самом и смотреть на все только собственными глазами.

Поэтому даже после освобождения я ни с кем не делился впечатлениями. Хотя и прекрасно знал, что, поговори я еще с кем-то из выживших, я мог бы узнать, какова была судьба депортированных вместе со мной людей, которых я потерял из виду в лагере. Но мне не хотелось узнать, у меня начисто исчезло любопытство. Все, кого я не увидел снова, по всей вероятности, погибли. Зачем же узнавать детали их гибели, все эти где, как, когда? Эта информация могла только разбередить рану, и без того не заживающую.

Мне понадобились годы и бесконечное терпение Зельмы, чтобы принять простую истину: самый мазохистский и бесполезный способ свести счеты с прошлым – это выбрать путь незнания. Прятать от самих себя переломную страницу собственной истории – значит мешать себе двигаться вперед.

Только через несколько лет я нашел в себе мужество спросить у кузины Лючии о ее встрече с моей сестрой. Они жили в одном и том же секторе и виделись за день до ее смерти. Сестра пожаловалась ей, что страдает от невыносимого зуда и расцарапывает себе тело до крови. Однажды вечером она сказала, что пойдет в амбулаторию, чтобы ей дали что-нибудь от зуда и хотя бы пару дней отдыха. Кузина пыталась ее разубедить, как и я потом пытался разубедить отца, но Лючия не стала ее слушать. Наверное, она, как и папа, решила, что пришло время уходить. Вполне вероятно, что на следующий день она оказалась в газовой камере.

Я силился преодолеть эти тяжелые события, но все у меня вызывало печальные мысли. Даже прогулки по старому городу стали для меня невыносимы. Я проходил мимо какого-нибудь дома, и передо мной вставали люди, не вернувшиеся из лагеря, вся сгинувшая община, не считая меня и еще немногих уцелевших.

Не знаю, чувствуют ли себя выжившие счастливчиками или, может, убеждены, что выжили за какие-то особые заслуги. А я знаю только, что не переставал задавать себе одни и те же вопросы: «Почему я вернулся живым? Почему я спасся? Почему именно я?»

Я пережил тысячи моментов ужаса, а однажды спасся просто чудом. Из-за обыкновенной картофелины меня могли убить. Надзиратель в туалете, который спас меня от расстрела, мог бы на меня донести охранникам. В этот день я смог бы найти в себе силы и броситься на проволоку под током. И кто-нибудь другой проснулся бы утром рядом с моим трупом. Я мог кончить свои дни с пулей в затылке, когда упал на колени по пути в Аушвиц. Но я остался жив. И не понимал почему.

Я никогда и ни с кем об этом не говорил, по крайней мере до последних лет. Только с Пьеро Террачина.

Я нашел его совершенно случайно в конце девяностых годов. Мы не виделись с самого освобождения, но я узнал его сразу. Он был гостем одной из телепередач о холокосте. Я позвал Зельму, чтобы и она посмотрела на Пьеро. Мне даже показалось, что она его узнала, ведь я так много о нем рассказывал. Я был очень взволнован и попросил одного из друзей в еврейской общине Рима связать меня с ним. Пьеро позвонил на следующий день и, как только услышал, что я в Остии, тут же примчался ко мне.

С ним можно было просто говорить об Аушвице, и такой разговор был неизбежен. Мы выросли и возмужали в этом аду и могли разговаривать о нем даже без слов. За нас говорили глаза, наше дыхание, наши руки. На нас повсюду просвечивали следы концлагеря. Воспоминания всплывали сами собой, и вызывать их оказалось не так болезненно, как обычно. Это давало надежду, что я справлюсь с самым жестоким испытанием: поеду в Аушвиц.

Зельма много раз пыталась убедить меня совершить это путешествие. Она полагала, что оно поможет вытащить наружу чувства и ощущения, похороненные под слоем долгих лет молчания. И я не раз просил ее все организовать, а потом, в самый последний момент, шел на попятный. Мысль снова увидеть эти места меня пугала, мне казалось, что я еще к этому не готов. Появление Пьеро оказалось очень важным. Он стал постоянно звать меня поехать в Аушвиц вместе с ним. Он рассказывал о своих поездках по школам всей Италии и говорил, что и я должен бы этим заняться. Когда Зельма узнала, что Пьеро тоже всеми способами убеждает меня посетить Аушвиц, она решительно меня подтолкнула: