реклама
Бургер менюБургер меню

Рёко Секигути – Голос в темноте (страница 4)

18

Этот голос существовал в двух временах: в собственном времени голоса и во времени смертного тела, которое давало ему приют.

«И вдруг мне явился из телефонной трубки ее несчастный, сломленный, раненный голос, навсегда изменившийся по сравнению с тем, который я знал, то и дело запинавшийся и замолкавший; пытаясь собрать этот голос воедино из кровоточивших осколков, я впервые, с ужасом осознал, что в ней что-то непоправимо оборвалось».[6]

«Голос не знает помех на своем пути; его может остановить разве что рука, решившая заткнуть рот».

«И ведь правда, ни одно неодушевленное существо голосом не обладает».[7]

Когда жизнь человека заканчивается, голос в каком-то смысле готовится к переходу за ее порог. В предсмертном голосе есть нечто особенное. Он может быть сдавленным, прерываемым одышкой, нечленораздельным, но не только это выдает в нем голос умирающего. Не эти ясные и недвусмысленные признаки – или не только они – безжалостно заявляют о том, что вскоре голос смолкнет. Он сам извещает нас, что его песенка спета, что он подходит к концу, подобно тому как магнитная лента, заканчиваясь, начинает шипеть и потрескивать. Он говорит, что «настоящее», которое творится на ходу, вот-вот истечет.

Изгнанника, пребывающего вдали от любимого существа, только предсмертный голос (или запись этого голоса) может убедить в реальности его исчезновения. Он вслушивается в этот голос снова и снова, пытаясь свыкнуться со смертью, которой не видел и не пережил.

Смерть внезапна для всех, но для того, кто не может быть рядом с умирающим, ее внезапность особенно драматична.

Изгнаннику не подготовиться. Смерть близкого человека сваливается на него ни с того ни с сего – будто стена встает перед глазами.

И тогда умерший умирает еще долго. Рассказы других о том, как тот скончался, его постоянное отсутствие, возможно – его голос, записанный перед смертью, развеществляют тело, бывшее здесь, в мире, и утверждают смерть.

Прежде чем она наконец наступит.

Японский поэт Годзо Ёсимасу одержим записью всего, что звучит вокруг него.

Голоса других поэтов, свой собственный голос, свои лекции, шум ветра… – он записывает всё. У него скопилась целая библиотека аудиокассет и MP3-файлов, но в основном аудиокассет. На фоне потрескивания ленты к нему возвращаются все звуки, которые он слышал и издавал.

Чтобы прослушать эти записи, нужно много времени, и Годзо тратит на них время, то есть немалую часть своей жизни – вторую жизнь, идущую параллельно первой. Одна его жизнь течет во времени, омывается настоящим, которое состоит из мгновений, одно за другим отскакивающих в прошлое, а другая пребывает в настоящем неотлучно.

Наверное, присутствие запечатленных голосов и придает поэту, самому его телу, такое своеобразие. Поэт приобщается к этому непреходящему присутствию уже при жизни. Без устали раздваивая свои слова.

Читая книгу, мы, конечно, следим не за тем, как перед нами вырисовываются черты ее автора; нам открывается труд человека, а не он сам.

Но всё же бывают книги, доносящие голоса тех, кто их написал. У меня так с текстами Годзо: я слышу его голос всегда, когда их читаю; я почти вижу, как он поводит спиной, наклонив голову, – словно размышляет о чем-то, перелистывая страницы. В таких исключительных случаях книга может служить передатчиком голоса.

Еще реже – но случается и такое – книга становится аппаратом, транслирующим не авторский голос, а голоса других. Или, вернее, голос становится аппаратом, дающим плоть тексту. В романе Атика Рахими Сингэ Сабур среди повседневных сцен появляется юноша, который проезжает на велосипеде под окнами любимой девушки и, чтобы та его услышала, поет песню Лейли джан[8]. Я не знала этой песни, когда переводила роман, а потом однажды купила диск афганской певицы Маваш, включила его и оторопела: едва зазвучал голос, как мне стало ясно, что это та самая песня. И всё вернулось: парень на велосипеде, дом, где жили главные герои книги (каким он представлялся мне во время перевода), пыльные улицы. Голос Маваш был последним кусочком пазла, которого не хватало, чтобы пейзаж ожил, наполнился красками, запахами, ощущениями. Должно быть, голос обладает сенсорной аурой – притягивает к себе другие чувства.

Многие книги, что нас окружают и впускают в себя, говорят от лица умерших.

«Это история скорби и утраты. Нет вечных голосов, но есть их поиск, который, даже если он не приносит плодов, свидетельствует о присутствии – активном, настырном, упрямом, чарующем или скорбном».[9]

Мы живем среди бесчисленных внутренних голосов, и порой, как у Годзо или Рахими, эти голоса исходят от тех, кого уже нет.

Часто говорят: N умер, но его книги и мысли останутся с нами.

Однако для знавших N всё наоборот: его книги остаются, его мысли живут внутри нас, но его самого больше нет.

Даже если голос умершего записан, он уже не может найти свой исток в теле, а может лишь быть нам передан. Нам остается только слушать его – иного отношения он не предполагает.

Выходит, это еще и история слушания.

Номер телефона моего деда – один из немногих, которые я знаю на память, хотя с тех пор как появились мобильные телефоны, необходимость запоминать номера исчезла. После смерти деда прошло двенадцать лет, а я всё так же перебираю в уме цифры его номера и помню движения своих пальцев, его набиравших. Этот номер стал абстрактным, оторвался от голоса, с которым был сопряжен. Он уже не дает доступа к человеку, в нем не осталось ничего, кроме набора цифр. Но иногда я всё равно испытываю непреодолимое желание набрать его, прильнув ухом к трубке.

Я «у аппарата».

Я чувствую, что должна записать эту историю – не потому, что она касается меня напрямую, а потому, что она не идет у меня из головы.

Не щадит меня.

Зовет меня, диктует мне – впредь односторонне.

Ведь голос, записанный на пленку, не может записать себя на бумаге. Он может только явиться. У него нет ни тела, ни даже рук, чтобы писать.

Голос как таковой ничего не сообщает, кроме самого себя.

Но он может мне диктовать. Я его слушаю. И записываю – не то, что он говорит, а то, что он есть.

Когда умер Исаму Вакабаяси, я осознала, насколько жестоки некрологи. Как и биографии, они безжалостно фиксируют дату смерти человека. Ставят точку. Вслед за официальной новостью о чьей-то смерти ее дата автоматически появляется на интернет-сайтах, словно чтобы умерший поскорее отправился в загробный мир. Можно подумать, что нам, живым, чем-то угрожает отсутствие в описании того, кто ушел из жизни, подтвержденного указания на это. Дата смерти добавляется ко всем доступным сведениям об умершем как последнее, что можно сказать о его жизни; только для голоса она ничего не значит.

В сравнении с мертвыми всегда чувствуешь себя смешным, даже нелепым. Они неспособны шутить, терять голову, валять дурака. В них всё существенно; жизнь нам такого не позволяет.

Жизнь кончилась, а голос существует. Он присутствует в настоящем, но постфактум.

Новых фраз уже не будет, разговор невозможен.

Только после смерти человека замечаешь присутствие в его голосе. Пока он жив, настоящее время голоса растворяется в присутствии самого человека, «пышущего жизнью».

Оставшийся без тела, разлученный с живым существом, голос обнаруживает свое безработное присутствие.

Хотя конец наступает внезапно, он длится.

А мы опрокидываемся из приближения конца во «всё кончено», пусть и требуется время, чтобы осознать это – присутствие конца, его причины и необратимо изменившийся после него мир.

Но если конец длится, значит, мы оказываемся «перед тем, что будет после»? То есть пока конец не пережит целиком, нельзя сказать, что «всё кончено»? Или конец имеет протяженность, по которой мы движемся, как по какому-то ватному тоннелю?

Конец существует.

Почему он нестерпим? Почему он по определению плох, а нити жизни, наоборот, непременно должны тянуться дальше? Этот вопрос, параллельный вопросу присутствия /отсутствия / исчезновения, висит в воздухе, не находя ответа.

Не находя голоса, который бы на него ответил.

В начале двадцатого века мечтали создать аппарат, способный транслировать голоса умерших. Я готова поверить в его реальность, хотя и знаю, что эти голоса не существуют нигде, кроме как в записях, и умершие навсегда лишены конкретных, осязаемых голосов.

«Фонограф мог стать своего рода элегической машиной, близкой по своей механике к спиритическому сеансу, участники которого вызывают души покойников. Позволяя сохранять и передавать голоса, он обещал упрочить нашу связь с „царством мертвых“».[10]

Реши я жить вместе с каким-то голосом – конкретным голосом, слушать только его, всегда держать его при себе, под ухом, получилось бы у меня забыть об отсутствии в реальном мире тела, которое ему сопутствовало? Сумел бы голос обрести собственную жизнь? Или, по крайней мере, изменились бы по существу эти отсутствие и присутствие – отсутствие тела и присутствие голоса? Я бы слушала его, слушала, и он стал бы частью моего тела, поселился во мне.

Могла бы я тогда забыть свой голос и дать пристанище, плоть другому – тому, что целыми днями звучит в моих ушах?

Голоса живых и голоса мертвых не смешиваются, хотя и те и другие присутствуют в настоящем. Голоса живых не достигают умерших, ведь те уже не слышат. Голос существует в одиночестве – просто чтобы звучать и ни для чего больше.