Рустам Рахматуллин – Метафизика столицы. В двух книгах: Две Москвы. Облюбование Москвы (страница 8)
В градоустроении первому возрасту Руси ответила двучастная структура города с детинцем и посадом, раздельно обвалованными, а то и разделенными рвами, лидо разнесенными в пространстве.
Приговор Любечского съезда «держать свою отчину», то есть прекратить переходы, означал взросление. В XII столетии сложились местные династии, брачуясь с частями земли. Отсюда предание о Кучке, умерщвленном Долгоруким, где Кучка – словно бы сама земля, начало местное, а князь – пришелец. Когда Кучковна отдается в жены сыну Долгорукого Андрею, будущему Боголюбскому, это брачуются земля и княжеская власть. Эпоху местных браков земли и власти можно назвать владимирской – по имени Андреевой столицы. Убийство Боголюбского нелегендарными Кучковичами, братьями Кучковны, было не отказом от обручения, а расторжением брака.
Местные браки земли и власти венчались коронами кремлей, возникших на Руси не раньше этого второго возраста. Кремли – не княжеские замки в центре городов, ни замки подле города, но города́ как таковые с княжьими дворами в них. Даже в растущем внешними кругами городе кремли становятся лишь внутренними городами, но не замками. Детинец или кремль Новгорода лишь условно называется Детинцем и кремлем, поскольку княжий двор остался вне его, как и во Пскове – вне так называемого Крома.
Третий русский возраст наступил, когда владетельный московский дом, один из местных, брачевался с полнотой земли. Такой союз есть царство и венчается короной главного Кремля. Поэтому Московский Кремль есть кремль по преимуществу, в пределе, в чистоте идеи.
Государев двор в Кремле помнит о месте княжьего детинца – на мысу холма, но не обособляется на нем. Домовый храм царей и Грановитая палата с тронным залом, с парадными крыльцами-всходами, образовали открытый городу фасад дворца.
Новгородский опыт отозвания варягов окончился признанием (а не призванием) Ивана III Великого. Республиканский прежде Новгород признал его не очерёдным князем, но государем, господином, то есть хозяином земли в силу природного, божественного и наследственного, права. Дотоле Новгород сам величался Господином, Государем и Великим.
Наследственность великого княжения делала младшую Москву взрослее Новгорода политически. Но и Москва сказала слово «государь» по адресу владетельного князя только при Иване III, в голос с Новгородом. С этим государем Москва взрослела на второй, а Новгород – на оба возраста. Две метрополии Руси сверстались, стали сверстницами меж собой. И с государем, дораставшим вместе с ними до монархической идеи.
Вскоре после новгородской эпопеи государь возрос еще на голову, найдя себя самодержавным, то есть не зависящим ни от исчезнувшего греческого, ни от ослабшего татарского царя.
Через три четверти столетия, и странно, что не раньше, русский государь венчался царской шапкой.
Царь собственник земли, а не пришелец на нее, как князь.
И главное: князю довольно быть законным – царь должен быть сначала благодатным, истинным.
Опричный кризис реставрировал доцарскую коллизию земли и власти. Царь бежал, как князь, чтобы земля звала его назад. Как князь, опричный царь сел на удел, в опричнину.
По праву царь, Иван допытывался у земли каких-то подтверждений своих прав. Права были подтверждены – и вручены еще особые, буквально: опричные. Только земля уже не понимала смысла этих подтверждений. Земля забыла разделяться разделениями старых лет. Она была взрослее своего царя на целую эпоху.
Первый венчанный царь, Иван, по сути, развенчался через опричнину.
Это так ясно на примере новгородского погрома, когда Иван раскинул стан вне города, на древнем Рюриковом городище. Когда-то там стоял, по новгородской версии призвания варягов, сам Рюрик. Стояние вне города и есть фигура овладения, а не владения; прихода власти, а не изначального присутствия. С XII века Новгород селил князей на Рюриковом городище. Оно есть память договора между городом и князем.
Природный господин, владетель, если он тиран, тиранствует вне логики и смысла своего владельческого права. А княжеское овладение, даже когда не прибегает к тирании, беременно насилием.
Иван Великий не тиранствовал. Он не вошел после Шелонской битвы в Новгород, чая войти в него природным государем, а не пришлым князем. Во второй поход, «любовный», он еще мирился с правилом стоять и отправлять свой суд по-княжески, на Рюриковом городище. Однако накануне и во время третьего похода Иван потребовал у Новгорода Ярославово дворище. Давно вошедшее в пределы города и ставшее центральным на Торговой стороне, Дворище виделось Ивану местом городского государева двора, не замка. Ярослав Великий, как оставшийся без братьев и племянников, есть прототип монарха. Кроме того, садясь на Ярославовом дворище, Иван садился в место веча, демонстрируя, что прежде вече село в место государя.
Через сто лет Иван IV шел на Новгород иначе. Он ставил сцену овладения. Историю семисотлетней и притом воображаемо кровавой старины. Замком, судилищем и плахой Новгорода снова стало Рюриково городище. Грозный использовал вращательность предместной цитадели, развернувшись против города. Иван давал понять, что повторяет не за дедом, а за Рюриком. Которому, на свой аршин, примысливал палаческую биографию. (Впрочем, есть поздние известия о новгородском бунте против Рюрика под предводительством Вадима и об ответной жестокости князя.)
Опричной долей Новгорода, разделенного по образцу Москвы, Иван определил полгорода. Там, на Торговой стороне, увиденной теперь как княжий загород, он повелит сооружать Опричный замок.
Опричнина есть парадокс соединения побега и набега. Чтобы прийти, новый варяг должен сначала удалиться. А оставление земли предполагает возвращение.
Холм Занеглименья стал Рюриковым городищем для Москвы, Опричный двор – московским замком князя. Замок исторгся из Кремля, оставив Кремль посадом, обессмыслив Кремль. На двух холмах Москвы разыгрывалась драма из глубокой старины, что-то о Долгоруком и о Кучке. Кремль оставлялся новым Кучковичам, чей мнимый или настоящий заговор Ивану предстояло упредить.
Спор между городом и замком – обыкновение для Запада, преодоленное Россией. Обыкновение, знакомое Ивану по театру Ливонской войны. Из архаического договора между городом и замком Запад вывел свой демократический модерн.
Отсюда же любовь русского западника к новгородской вечевой, договорной архаике XV века: он узнает в ней западную схему с городом и замком.
Перенявшая схему опричнина есть первый русский вестерн. Так черты побежденного Ливонского ордена сообщились ордену опричников – по правилу взаимного уподобления противников.
Что вторая опричнина Грозного, названная просто Двором, прибегла к новым аналогиям, свидетельствует появление татарина царских кровей на троне земщины. По наблюдению Руслана Скрынникова, в этот раз Иван припоминал земле эпоху ханского владычества, когда московский князь осуществлял свое правление по силе власти, данной из Сарая. Свои указы Иванец Московский оформлял как челобитные вассала суверену, Даниловича – Чингизиду.
Словом, венчанный лицедей ставил историю своей страны эпоха за эпохой. Но ставил прямо в зале, так что невольные актеры, раз убитые, уже не поднимались.
– Ахматова сложила эти «Стансы» в 1940 году, когда в Кремле жил Сталин. Преображенец – это Петр, ушедший из Кремля в Преображенское. Но здесь какой-то парадокс.
Злоба Петра превосходила злобу «всех Иоаннов», кроме Четвертого, злобе которого равнялась. Иван и Петр – только они были тиранами на русском троне. Их злоба и тиранство затруднялись Кремлем и облегчались бегством из Кремля. Бегством в опричнину – или в то самое Преображенское. Едва ли пыточные и сыскные загородные дворы служили цитаделями «народных прав».
И Самозванца спесь вмещалась в Кремль труднее, чем в ограду Тушинского лагеря. Именно Петр исполнил западническую спесивую программу Самозванца и повторил за ним кощунства над традицией. И преуспел, поскольку вынес центр кощунств на Яузу. Кощунство было оборотом тирании, пыточных дворов. Распорядитель Преображенской сыскной и пыточной избы князь-кесарь – семантическая пара князя-папы, «патриарха Яузы и Кукуя», распорядителя кощунств. Так же кощунственны обряды «ордена» опричников.
Но парадокс Ахматовой причудлив дважды. «Стансы» начинаются строкой, выдавшей адрес автора в Москве советской и ее условный адрес в Москве петровской: «Стрелецкая луна. Замоскворечье. Ночь». В Москве советской Ахматова – житель стрелецкой Ордынки, в петровской – «стрелецкая жёнка». Но ведь мужья и сын стрелецкой жёнки, да и она сама, – жертвы Преображенца. В чем же он прав? И чем он лучше неназванного жителя Кремля 1940 года?
Если «Стансы» – апология Санкт-Петербурга, невозможная без апологии Петра, то ведь и Петербург был продолжением Преображенского, а не Замоскворечья, новой опричнины, а не стрелецкой земщины.
Бегство Петра, как некогда Ивана, направилось навстречу Рюрику – в область Приладожья. (И значит, возвращение столицы, власти, ее новый брак с землей, Москвой, заложены в петровский, петербургский проект и неизбежны, как переход варяжской власти из Новгорода в Киев.)