Руслан Киреев – Подготовительная тетрадь (страница 27)
По редакционным коридорам разгуливали норд-осты, распахивая двери и неся руководящие указания и. о. редактора. Телефоном он не пользовался, во всяком случае, внутренним. Что телефон! Он кричал: «Карманов!» — в не только вся наша редакция, но и соседний «Светопольский комсомолец» вздрагивали от этого мощного рыка. Я подымался и шел. И заставал там Ивана Петровича Свечкина. Однажды, по крайней мере, это случилось. Но и одного раза было достаточно, чтобы убедиться в мужестве старого кладовщика.
За двенадцать лет редакционной службы я перевидал немало посетителей, которые выходили из алахватовского кабинета в состоянии легкой прострации. Иногда даже не выходили, а выплывали, медленно кружась в воздухе, невесомые и блаженные. Шок. Это был шок, и я не очень-то осуждаю их за слабонервность.
Иван Петрович ни выходить, ни выплывать не собирался. Он хотел получить вразумительный ответ на один-единственный вопрос: «Почему молчит газета?» Это же приспичило немедленно знать и Алахватову.
— Есть некоторые соображения, — юлил я, но вся моя дипломатия вдрызг разбивалась о северную неприступность по-южному загоревшего и. о. редактора.
— Какие соображения? Вы проверяли факты?
— Да. Но…
— Подтвердились? Факты подтвердились?
Я запросил пощады. Я сказал, что обстоятельства, о которых идет речь, носят внутриредакционный характер, поэтому… Алахватов понял. Решительно повернулся он к старику, сидящему в прорезиненном плаще на краешке стула.
— Извините, Иван Петрович. Нам надо поговорить с товарищем Кармановым. Извините.
Старик нехотя поднялся. Посмотрел на меня, потом на Алахватова, потом снова на меня и направился к заботливо распахнутой мною двери. По его морщинистому челу медленно проходили тени нецензурных мыслей. Это он о нас думал. О н а с — и как было растолковать ему, что мы — это не гранитный монолит, о который разбиваются жаждущие правды лбы, что состоит это «мы» из отдельных и весьма разнящихся друг от друга «я».
Я оставил его в холле, пообещав скоро вернуться. Я был уверен, что нам с лихвой хватит нескольких минут, ибо все наше обсуждение будет исчерпано краткой информацией о вето, наложенном на фельетон Василь Васильичем. Но я ошибся. Алахватову пришла фантазия почитать фельетон, потом потребовать у меня документы, потом осведомиться, видел ли эти документы Василь Васильич.
— Не проявил интереса, — сказал я сдержанно. Шел второй час пребывания Ивана Петровича в холле, а отдохнувший, набравший сил Алахватов только входил во вкус.
— Как так не проявил! Вы бы показали. Объяснили б. Сказали бы, что у вас есть письменные свидетельства. Вот, пожалуйста! — И он принялся зачитывать мне показания Федорова и Ткачука, а затем мой собственный фельетон, приговаривая после каждой фразы: «Все верно! Совершенно верно!»
А в холле терпеливо ждал Иван Петрович Свечкин в прорезиненном плаще. Я вздохнул.
— Ефим Сергеевич! Василь Васильич пролежит в больнице не меньше месяца, а до тех пор…
— Что до тех пор? Ничего до тех пор! — Освобожденная рукопись забилась было на столе, но он тотчас прихлопнул ее ладонью. — Редактор не подписал фельетона, потому что не видел документов. Кстати, одного не хватает. Ступайте к этому человеку, — он ткнул большим пальцем на карту сзади себя, — пусть он напишет объяснительную.
Я посмотрел на карту. Это была политическая карта мира, на которой южный город Светополь даже не значился.
— Кто напишет? Курт Вальдхайм?
— При чем тут Курт Вальдхайм! Я о Свечкине говорю. Пусть Свечкин напишет. Прямо сегодня, сейчас. Поставим сразу после праздников.
— Фельетон поставите?
— А почему нет? Это же безобразие! — Он постучал по трепещущей рукописи. — Газета должна выступить, и чем раньше, тем лучше.
Я понес Ивану Петровичу бумагу и ручку. Подозрительно глянул он на то и другое и принялся молча расстегивать нагрудный карман. Однако вместо очков, которые я ожидал увидеть, он извлек исписанные листки из школьной тетради. Там было все, что я — вернее, Алахватов — хотел получить от Свечкина-старшего.
Предусмотрительность — вот, пожалуй, единственная черта, которую унаследовал от своего папы генеральный директор объединения «Юг». Он догадался, например, что отец собирается идти в редакцию, и отговаривал его. «Петр не хотел» — так лаконично обмолвился об этом Иван Петрович. В крайнем случае, рекомендовал Свечкин строптивому папе, надо подождать выздоровления редактора. Подождать! То есть он предвидел, что Алахватов — именно Алахватов! — которого он и лицезрел-то всего три раза, решится на публикацию фельетона. А вот мне, который, казалось, знал нашего замредактора как облупленного, и в голову это не приходило.
Итак, предусмотрительность. И все-таки кое-что он упустил, о чем я без устали напоминал ему. В светлых и зорких, живых глазах появился страх.
Я видел этого человека дома и на работе, я знал его как отца и как сына, и во всех этих ипостасях он был безупречен. Прямо ангелочек какой-то! Вот разве что в отличие от ангела смертен, и я не уставал твердить ему это.
13
Пора! Дальше уже некуда оттягивать, и без того явный перекос произошел в моем повествовании. Свечкин, Свечкин, Свечкин — будто только он и занимал меня. Будто Эльвира тут ни при чем — просто я ни с того ни с сего воспылал ненавистью к ее супругу, и растет день ото дня не мое своевольное чувство к ней, а неприязнь и мотивированное неприятие Свечкина.
Вы обратили внимание, что я не употребляю слово «любовь»? Странно, полагаю я, звучало бы оно в устах человека, который втюривался по меньшей мере дюжину раз. Дюжину! И не ради глобального эксперимента, в жертву которому приносит себя мой Дон Жуан, а самым однозначным, самым примитивным образом, причем все тривиальные симптомы были налицо. Я терял не только аппетит, но даже охоту к чтению. Нечто сомнамбулическое появлялось в моем облике. Ум бастовал, а язык, распоясавшись, чесал что-то несусветное. Тем не менее моя очередная королева обычно внимала мне с растущей благосклонностью. Вскорости нас обоих с головой захлестывало волной, кружило, подбрасывало до небес и роняло в бездну. Потом начинался отлив. Очнувшись, я вдруг обнаруживал себя сидящим на молу в обществе невыразимо скучного существа. Я мотал головой, отряхиваясь, нацеплял очки и пялился во все стороны, только не на мою подругу. Та злилась и называла меня сволочью. Или брала меня за уши и поворачивала лицом к себе, дабы я смотрел только на нее, и никуда кроме. Это было ужасно. Я советовал ей что-нибудь почитать, а она ладила свое: «Сволочь! Ну почему ты такая сволочь, Карманов?»
Сейчас я введу понятие, которое лично мне до сих пор не встречалось: спорадический импотент. Это я. Дело в том, что я не могу быть близок с женщиной, чей вздорный профиль больше не видится мне в кроне каждого дерева или в очертаниях перистых облаков. «Иди почитай, — говорю я своей недавней возлюбленной. — Жил хороший писатель Гончаров, которого несправедливо обрекли на хрестоматийное вымирание. Вместо того чтобы томиться в библиотечной очереди за Артуром Хейли, перечитай «Обломова». Честное слово, там гораздо больше приключений, чем в любом из бестселлеров предприимчивого американца. Иди-иди, почитай».
Так было по крайней мере дюжину раз. И вот опять… Поняв наконец, куда это вновь несет меня грозная волна, я решил благоразумно переждать полет, который, знал я по опыту, рано или поздно окончится. Единственное, что я позволял себе, так это стращать Свечкина смертью.
— Вам не надоело пугать его? — спросила Эльвира, когда в самый разгар очередной моей атаки из комнаты донеслось: «Папа!» — и Свечкин, извинившись, что не может дослушать экспромт о бренности всего живого, удалился на зов дочери.
— Я не пугаю, — ответил я. — Я паникую.
И объяснил, что смертен, к сожалению, не только ее драгоценный супруг, но и все мы («Вы тоже!» — я едва не ткнул в нее пальцем), а тот, кто больше остальных говорит об опасности» равно угрожающей всем, и есть паникер.
Чайник все не закипал, а Свечкин не возвращался, хитрец!
— Почему вы злитесь? — почти с участием поинтересовалась его жена.
С участием! Она улыбалась накрашенными губами, а я зачем-то открыл чайник, обжегся и уронил крышку. В лицо мне шибануло паром. Я зажмурился. А она все стояла и смотрела.
Вот так же смотрела она, когда я с мокрыми, налипшими к черепу клочками волос выходил из ванной — без очков и потому не мог разглядеть выражения ее лица. Но зачем очки? И без них я хорошо представлял себе, как забавляло ее это зрелище.
Ну хорошо, положим, я смешон, когда полуголый и распаренный, с видом мыслителя (губы поджаты, а лоб нахмурен) вываливаюсь из ванной, но — послушайте! — даже профессиональные литераторы с уважением, а то и подобострастием внимают моим доморощенным рассуждениям об изящной словесности, эта же пигалица, властитель дум которой какой-нибудь волосатый саксофонист, умудряется выслушивать меня с иронической улыбкой.
Однако никаких улыбочек и в помине не было, когда в один прекрасный день речь зашла о моем семейном статусе. Я принимал у себя гостью: трехлетнюю Анюту Свечкину. С ней мы находили общий язык куда быстрее, нежели с двумя другими членами этой семейки. Одного я без устали стращал смертью, другую самоотверженно пытался не замечать, хотя порой она и являлась ко мне в комнату, чтобы забрать дочь, которой пора было спать. Обычно это делал Свечкин, но с некоторых пор он предпочитал уклоняться от встреч со мною.