реклама
Бургер менюБургер меню

Розелла Посторино – Дегустаторши (страница 24)

18

Циглер бросился ко мне, схватил за руки, прижал к себе, вдыхая аромат моих волос, и тогда я вдруг тоже почувствовала его запах.

Я отвела его в сарай. Тяжелое дыхание в кромешной темноте пугало, но знакомое, такое домашнее тепло придало сил, и я опустилась на пол. Он сел рядом.

Неуклюжие, слепые, мы двигались на ощупь, натыкаясь друг на друга, словно каждый впервые начал осознавать, где проходят границы его тела. А когда все закончилось, даже не стали обсуждать, стоит ли скрывать отношения: просто сделали вид, будто обо всем договорились. Оба несвободны, хотя я и живу одна, он – лейтенант СС: что будет, если вскроется его связь с девушкой, пробующей пищу? Может, и ничего. А может, это строжайше запрещено.

Он не спрашивал, зачем я повела его в сарай, я не спрашивала, зачем он пошел. Когда глаза привыкли к темноте, он только попросил меня спеть для него. Первые слова, первая просьба. Прижавшись губами к его уху, я шепотом спела ту детскую песенку, которой научила дочку Хайке в день аборта. Ту, что пел мне отец.

Лежа голая в сарае, я думала о нем, несгибаемом железнодорожнике. «Упрямец, сладу нет, – ворчала мать, – последний разум потерял». Знал бы он, что я работаю на Гитлера… А что, разве у меня был выбор, защищалась бы я, если бы он вернулся с того света и потребовал отчета о моей жизни? Думаю, он бы ударил меня, невзирая на все свои принципы, надавал бы пощечин со словами, что мы никогда не были и никогда не будем нацистами, а я бы обиженно хныкала, что речь не о нацизме, что все это не имеет отношения к политике, я в нее не лезу, и потом, в тридцать третьем мне было всего шестнадцать, я даже голосовать не могла. «Нет уж, ты в ответе за режим, на который работаешь! – закричал бы отец. – Каждый человек, даже какой-нибудь отшельник, подчиняется законам государства, в котором живет, понимаешь ты это или нет? Так что в нынешней политике виновата и ты, Роза, не думай, что ты без греха». – «Да оставь ее в покое, – взмолилась бы мама, все в том же пальто поверх ночной рубашки, – сама кашу заварила, пускай сама и расхлебывает». – «А может, вы просто злитесь из-за того, что я легла в постель с другим? Уж ты бы, мама, в жизни такого не сделала». – «Не думай, что ты без греха, Роза», – повторил бы отец.

Мы уже двенадцать лет жили при нацистах – и почти не замечали этого. Хотя, казалось бы, как люди вообще могут жить под властью диктаторов?

«У нас не было выбора» – так выглядело наше алиби. Я в ответе только за то, что пробую, я никому не могу этим навредить. Разве принимать пищу – грех? Чего мне стыдиться? Того, что я продаю свой пищеварительный тракт за двести марок в месяц? Или собственной наивной веры в то, что безнравственно жертвовать своей жизнью, не имея высокой цели? И все же мне было стыдно перед отцом: правда, он давно умер, но стыд не знает, что такое время и пространство. Да, выбора у нас не было. Но у меня лично – был. Мне никто не навязывал Циглера, я сама его выбрала и теперь была готова ради него на все. Я сжимала свой стыд в объятиях: сто восемьдесят сантиметров роста, семьдесят восемь килограммов мышц, костей и слюны – и не искала оправданий. К чему оправдываться, если не чувствуешь вины, одно только облегчение? И уверенность.

– Почему ты замолчала?

– Не знаю.

– Что с тобой?

– Песня грустная.

– Спой другую. Ну или не пой, раз не в настроении. Можем просто лежать и смотреть в темноту: уж это мы умеем.

Вернувшись в дом, где тихо посапывали Герта и Йозеф, я обхватила голову руками, не в силах понять, что произошло. Никогда еще я не чувствовала себя такой одинокой, но на этот раз одиночество сделало меня сильнее. Вздрагивая от нахлынувших чувств, я сидела на кровати, где в детстве спал Грегор, и, как некогда делала в Берлине, задолго до встречи с ним, вела счет своим тайным преступлениям. Вне всякого сомнения, я снова становилась собой.

В зеркале, освещенном первыми лучами утреннего солнца, отражалось мое усталое лицо. Бессонная ночь? Нет, темные круги под глазами давным-давно предвещали новые страдания, и теперь я чувствовала, что пророчество наконец сбывается. А с выцветшей фотографии под рамкой на меня сердито смотрел неулыбчивый мальчишка.

Герта и Йозеф так ничего и не заметили. До чего же глупо, когда люди привыкают доверять друг другу: ночью невестка шасть за порог, а они знай себе спят! И Грегор такой же – унаследовал эту черту от своих наивных родителей. Надеялся на что-то, бросив меня одну, но слишком уж тяжело мне давалась жизнь в одиночестве.

Я едва смогла дождаться автобусного гудка, вестника желанной свободы. Мне было страшно, до дрожи в коленках, снова встречаться с Циглером. И все же я этого хотела.

За обедом пришлось даже отказаться от десерта, хотя пирог, увенчанный капелькой йогурта, выглядел очень аппетитным. Но в этот день лучше было не напрягать желудок: хватит и томатного супа.

– Берлиночка, тебе что, не нравится?

И как ей удается все подмечать?

– Пока не знаю.

Эльфрида доскребла остатки своей порции:

– Потрясающе! Давай, попробуй.

– Собственно, выбор у нас небольшой, – проворчала Августина. – Вот только пока ты тут рассусоливаешь, съесть кусок торта или нет, кругом люди от голода мрут!

– Мне, мне отдай! – загорелась Улла; ей в тот день вместо десерта достались яйца с тмином и картофельным пюре, одно из любимых блюд фюрера: сладковатый запах до сих пор щекотал мне ноздри.

– Брось, не при этих доносчицах, – попыталась вмешаться Августина.

Улла скептически оглядела «одержимых»: две из них, согнувшись над тарелками, уплетали творог, третья макала рикотту в мед.

– Давай! – кивнула она наконец.

Я протянула кусок пирога, который Улла сперва зажала в руке, а потом, убедившись, что охранники не видят, сунула в рот. Вдохновившись ее примером, я съела второй кусок.

Палящее солнце размыло очертания зданий вокруг казармы, утихомирило щебечущих птиц, измучило бродячих собак. «Пойдемте внутрь, слишком жарко», – сказала одна из девушек. «Да, ужасная жара, будто и не июнь месяц», – поддержала ее другая. Их движения в тягучем воздухе казались замедленными, но я и сама едва передвигала ноги, словно взбиралась по крутой лестнице, пошатываясь от усталости. Иногда приходилось прищуриваться, чтобы хоть что-нибудь увидеть. Это всего лишь жара, всего лишь июнь, а у меня всего лишь упало давление. Я ухватилась было за качели, но цепочки оказались раскаленными, к горлу подступила тошнота, а двор уже опустел, все вернулись в казарму, только какая-то фигура маячила в дверях, но солнце било в глаза, не понять… И тут мир завалился набок, а одинокая птица, отчаянно взбивая крыльями воздух, вошла в стремительное пике. Это ведь Циглер там, в дверях! Потом пришла темнота.

Я очнулась на полу в столовой, увидела над собой обеспокоенное лицо охранника и едва успела приподняться на локте, вывернув шею: сдерживать тошноту не было сил. А когда пот застыл сосульками и в ушах перестало звенеть, меня накрыла вторая волна, и горло снова обожгло кислым.

Кто-то плакал, но я не могла понять кто: грубоватый хохоток Августины совсем не похож на короткие смешки Лени, а густые рулады Эльфриды – на прерывистые раскаты Уллы, но плачем мы одинаково, звук всегда тот же самый.

С трудом повернув голову, я заметила еще одно лежащее тело и ноги нескольких женщин у стены, сразу узнав их по туфлям: широкие платформы Уллы, каблуки Хайке, потертые мысы Лени.

– Роза! – Поймав мой взгляд, Лени бросилась было помочь, но охранник сразу вскинул руку:

– Стоять! Вернись на место!

– Что делать, что делать? – бормотал верзила, с потерянным видом слонявшийся по залу.

– Всех держать здесь и никого не выпускать, как приказал лейтенант, – ответил напарник. – Даже тех, у кого симптомы не проявились.

– Вторая-то просто в обмороке, – отмахнулся верзила.

Я повернулась на бок, чтобы увидеть лежащее рядом тело. Это была Теодора.

– Хочешь что-нибудь сделать – иди пол помой.

– Они же помереть могут!

– Боже, нет! – выдохнула Лени. – Врача! Позовите врача, умоляю!

– Лишнего не болтай, – недовольно бросил первый охранник верзиле.

– Успокойся уже, – тихо сказала Улла, коснувшись плеча Лени, но та не могла молчать:

– Мы умираем, ты что, не слышала?

Я поискала взглядом Эльфриду: та сидела у противоположной стены, прямо на полу, будто не замечая, что желтоватая жижа уже намочила туфли.

Остальные сгрудились в углу, неподалеку от меня; их срывающиеся голоса и сдавленные рыдания только усилили мое беспокойство. Кто принес меня с улицы и оставил валяться на полу – неужели Циглер? Действительно ли я заметила его в дверях или это стало плодом моего воображения? Ясно было одно: все мы находились в столовой. Девушки инстинктивно жались друг к другу: умирать в одиночестве – что может быть ужаснее? Только Эльфрида, понурившись, сидела в стороне. Я позвала ее – не знаю, услышала ли она меня в этом вавилонском хаосе, среди всех этих «выпустите нас отсюда», «позовите врача», «я хочу умереть в своей постели», «а я не хочу умирать». Потом позвала снова, но она не ответила.

– Кто-нибудь, посмотрите, она жива? – пробормотала я, обращаясь неизвестно к кому: может, к переругивающимся охранникам? – Августина, пожалуйста, пойди и приведи ее сюда.

Что на нее нашло? В отличие от всех остальных, Эльфриде почему-то хотелось умереть именно в одиночестве, как брошенной собаке.