Розелла Посторино – Дегустаторши (страница 21)
– Дальше сами, – шепнула Мария. – Не бойтесь, у вас приятный тембр.
Времени на споры не было. После первых двух куплетов она замолчала, и мне пришлось продолжать одной. Я пела в огромном зале с высокими потолками, и собственный голос казался мне чужим.
Так продолжалось уже не первый месяц: мои действия никак не были связаны со мной, словно я и не существовала вовсе.
Но, увидев, как рада Мария, я вдруг поняла, почему она выбрала именно меня, почему именно я сейчас пела в бальном зале старинного замка под неуверенный аккомпанемент молодой баронессы. Едва успев познакомиться, она заставила меня делать то, что хотела. Да, и она тоже.
Грегор говорил: «Ты весь день поешь, Роза, я так больше не могу». – «Представь, что ты утонул, лежишь на дне, а на груди у тебя – огромный тяжелый камень, – отвечала я. – Пение, Грегор, это когда его наконец сбрасывают и ты можешь вздохнуть свободно».
Я пела о том, что любовь приходит и уходит, пока гром аплодисментов не заставил меня открыть глаза. И сразу увидела Альберта Циглера. Он стоял в глубине зала, один – самая дальняя точка проходящей через меня прямой, – и глаза по-прежнему горели обидой ребенка, у которого отняли мяч. Но высокомерия в них больше не было. Ребенок смирился и пришел домой.
В мае 1933-го по всей Германии зажглись костры: я боялась, что улицы расплавятся и огненный поток захлестнет весь город, как при извержении вулкана. Но Берлину не суждено было сгореть, он праздновал: тут и там чеканили шаг по мостовой боевые отряды, и даже дождь на время взял отпуск, освободив место для запряженных волами повозок и собравшихся на Опернплац людей.
От жара сжимало грудь, дым разъедал глаза и горло. Страницы книг с треском превращались в пепел, а на трибуне метался Геббельс, тщедушный человечек со слабым, срывающимся голосом, как никто умевший завести толпу. Он требовал взглянуть наконец в глаза безжалостной жизни и перестать бояться смерти. Двадцать пять тысяч томов были изъяты из библиотек, армия торжествующих студентов постановила, что отныне они желают стать носителями истинного немецкого духа, а не корпеть над паршивыми книжонками. Век извращенного еврейского интеллектуализма пришел к своему бесславному концу, вещал Геббельс, мы снова должны благоговеть перед смертью (сколько я ни ломала голову, так и не поняла, что это значит).
Годом позже в школе, пока учитель математики Вортманн объяснял решение задачи, я лениво посматривала в окно, где по чахлым деревцам, названий которых я не знала, рассаживались, громко хлопая крыльями, незнакомые мне птицы. Лысый, сутулый, с пышными усами, уравновешивавшими бульдожью челюсть, Вортманн, разумеется, совсем не походил на кинозвезду, и все же мы, ученицы, его обожали. Обладая критическим складом ума и бесконечным запасом иронии, он легко превращал скучные уроки в театр одного актера.
Я была так поглощена своим занятием, что не заметила, как распахнулась дверь. Лязг наручников вернул меня к действительности, когда два штурмовика уже вытолкнули скованного Вортманна за дверь. Формула на доске осталась недописанной, мел упал на пол и раскололся. Задача больше не имела решения. На дворе стоял май.
Выскочив из-за парты, я бросилась к двери, но поздно – Вортманн был уже в конце коридора, штурмовики тащили его к выходу. «Адам!» – выкрикнула я его имя. Он попытался обернуться, но парни в коричневых рубашках прибавили шагу, волоча его за собой. А я кричала до тех пор, пока подошедшие учителя не принялись наперебой, кто угрозами, кто посулами, уговаривать меня замолчать.
Вортманну пришлось пойти работать на завод: он оказался то ли евреем, то ли диссидентом, то ли просто книжным червем, а нам, немцам, нужны были истинные арийцы, бесстрашные и благоговеющие перед смертью. Люди, способные вынести пытки, не издав ни звука.
Вечером 10 мая 1933 года Геббельс заявил, что теперь он доволен. Толпа устала скандировать, песни кончились, и даже по радио уже ничего не передавали. Пожарные подогнали свои машины и затушили остатки костров. Но пламя все тлело, ползло под слоем пепла, километр за километром, и в 1944-м добралось сюда, до Гросс-Парча. Май – безжалостный месяц.
Не знаю, как долго это продолжалось. Лягушки в ту ночь просто обезумели, и во сне их непрестанное кваканье обернулось топотом бегущих вниз по лестнице соседей. Они неслись что есть мочи, сжимая в руках четки: старушки, не знавшие, какому еще святому помолиться, моя мать, не понимавшая, как убедить отца спрятаться в подвал, когда звучит сирена, – он только поворачивался на другой бок и поудобнее устраивался на подушке. Тревога тогда оказалась ложной, и через несколько часов мы, сонные, снова поднимались по тем же ступенькам. Отец говорил: «Что вы все суетитесь, если уж мне придется умереть, пусть это случится в моей собственной постели, не пойду я в этот подвал, не хочу кончить свои дни, как крыса». Мне снился Берлин, дом, где я выросла, бомбоубежище и бегущие по лестнице люди, а лягушки в Гросс-Парче квакали и квакали, пока не стали частью моего сна. Хотя, может, они и раньше там были.
Мне снились сетования старушек, по одному на каждое зерно четок, спящие дети, похрапывающий мужчина, бесконечная молитва со смачным ругательством в конце, «да дайте же поспать», ворчит седовласая женщина в платочке. Мне снился граммофон: ребята притащили его в подвал и приглашали девушек танцевать, звучала
Я открыла глаза и осталась лежать в постели, чувствуя, что взмокла и все тело неприятно покалывает, даже пальцем не шевельнуть. Потом зажгла керосиновую лампу – не могла дышать в темноте – и под неумолкающий хор лягушек подошла к окну.
Не знаю, как долго он стоял там, в тусклом свете луны, темная фигура, ночной кошмар, призрак. Вместо Грегора, вернувшегося с войны, возле дома стоял Циглер.
Увидев меня, он сделал шаг вперед. Я до смерти перепугалась – на этот раз страх пришел мгновенно, без малейшей задержки: сотни, тысячи разбитых коленей. А он сделал еще один. Я отпрянула, и он замер. Тогда я погасила свет и спряталась за шторой.
Это явно была угроза. «О чем ты говорила с баронессой? Небось рассказала ей все обо мне?» – «Нет, лейтенант, клянусь. Вы разве не заметили, что, когда нас представляли, я сделала вид, будто мы незнакомы?»
Сжав кулаки, я ждала стука в дверь. Нужно было поспешить, предупредить Герту и Йозефа, что в их дом посреди ночи готов ворваться оберштурмфюрер СС – и все из-за меня! Зачем я только пошла на этот прием? Эльфрида права: не стоит якшаться с теми, кому мы не ровня, беды не оберешься.
Циглер сейчас ворвется в дом, загонит нас в кухню. У Герты на голове – сеточка для сна, распущенные волосы, без единой шпильки или заколки, волной падают на плечи. Свекровь трет висок, морщится, свекор берет ее за руку, и в этот момент Циглер бьет его локтем по ребрам. Йозеф падает, но тот приказывает ему встать, кричит: «Смирно!» – как кричал тогда Беате, выстраивает нас перед потухшим камином и молча разглядывает. Потом, поглаживая кобуру, заставляет меня поклясться, что я буду молчать, что отныне я буду знать свое место. Кричит на Герту, на Йозефа, хотя они здесь вовсе ни при чем, но эсэсовцы всегда кричат без разбора…
Шли минуты, а Циглер все не стучал, не врывался, не отдавал приказов, он просто ждал, закусив от нетерпения губу, – кого? Меня? Я тоже ждала, почему-то не пытаясь позвать на помощь. Сердце бешено колотилось в груди, и я вдруг поняла, что отныне это касается только нас двоих, никого больше. Мне стало стыдно перед Гертой и Йозефом, словно я сама его пригласила. Значит, это будет тайной. Очередным пунктом списка, и без того длинного.
Я снова выглянула в окно: он все еще был там – не офицер СС, а мальчишка, пришедший за своим мячом. Еще шаг в мою сторону. Я замерла, глядя на него. Циглер подошел ближе. Я рывком задернула штору и затаила дыхание, но ничего не услышала: все вокруг спали. Тогда я вернулась к окну. Улица была пуста.
Утром, за завтраком, Герта потребовала во всех подробностях рассказать ей о приеме, но я все еще не пришла в себя.
– Что-то не так? – обеспокоенно спросил Йозеф.
– Не выспалась что-то…
– Это все весна, – понимающе кивнул он, – со мной то же самое. Но, веришь ли, вчера так устал, что даже не слышал, как ты вернулась.
– Барон меня проводил.
– И все-таки, – вмешалась Герта, вытирая рот салфеткой, – как была одета баронесса?
В столовой я сидела как на иголках: заслышав стук каблуков, сразу оборачивалась к двери, но это всякий раз был не он. Стоило, наверное, заявиться к нему в кабинет, бывший директорский, и предупредить, чтобы не смел шляться по ночам возле моего окна, а иначе… А что, собственно, иначе? Свекор снимет со стены ружье? Или свекровь позвонит в полицию? Боже, какая еще полиция, в нашей деревне Циглер может приказывать каждому, в том числе и мне.