Розелла Посторино – Дегустаторши (страница 13)
Но я неподвижно стояла у обочины и смотрела, как молоко стекает по щебенке. Я должна была проследить, чтобы оно не досталось никому. Должна была отказать детям Хайке, Беаты и Августины, отказать любому ребенку – потому что он не мой. Отказать без угрызений совести.
Когда бутылки опустели, я подняла голову, увидела у окна Герту и в последний раз утерла глаза тыльной стороной ладони.
На следующий день мне пришлось долго набираться смелости, прежде чем открыть дверь в кухню.
– Пришла чистить фасоль. – Я долго репетировала эту фразу, особенно тон: веселый, но не слишком, и чуточку заискивающий, ровно настолько, чтобы это было заметно. Но голос предательски дрогнул.
Крумель даже не повернулся:
– Спасибо, не надо.
В углу выстроились штабеля пустых деревянных ящиков. Холодильник стоял напротив, но я не смела взглянуть на него. Пришлось разглядывать ногти: слегка пожелтели, но работа закончена, и скоро они станут прежними, секретарскими ногтями.
Решившись, я сделала шаг в сторону Крумеля:
– Благодарю вас. И прошу прощения. – На этот раз голос не просто дрогнул, он сорвался.
– Чтобы ноги твоей больше не было на моей кухне.
Повар обернулся, но я так и не смогла посмотреть ему в глаза, только несколько раз кивнула, мол, слушаюсь, и вышла, забыв попрощаться.
Декабрь близился к концу. С начала войны, особенно после ухода Грегора на фронт, Рождество перестало быть для меня праздником, но в этом году я ждала его с тем же нетерпением, что и в детстве: ведь оно принесет мне в подарок мужа.
Утром, выходя к автобусу, который ехал между двух колоннад буков и берез, пересекавших заснеженные поля, я натянула связанную Гертой шерстяную шапку. В стенах Краузендорфа мне предстояла литургия чревоугодия в компании сестер нашего смиренного ордена, что с готовностью раскрывали рот и принимали причастие, свершавшееся отнюдь не во имя отпущения грехов.
Но разве кто-нибудь в здравом уме предпочтет вечную жизнь земной юдоли скорбей? Уж точно не я. И все же я принимала это причастие с привкусом смерти: три крохотных причастия на каждый из дней рождественского девятидневья. Приношу тебе, Господи, в дар усталость от трудных уроков, сожаление о порванном башмаке и озноб после прогулки, подсказывал отец, когда молился со мной по вечерам. Помнишь такое, Господи? А как Тебе это: приношу в дар свой страх смерти, ведь, хотя встреча с ней откладывается на многие месяцы, я не могу ее отменить. А то махнем мой страх на твое воскресение, папа, или на возвращение Грегора? Страх приходит ко мне три раза в день, является без стука, садится рядом, а стоит подняться и выйти из комнаты – преследует меня. Он стал моим самым верным спутником.
Человек ко всему привыкает: задерживать дыхание, добывая уголь в низких темных туннелях; ходить по строительной балке, висящей на головокружительной высоте… Мы привыкаем к тревожным сиренам, привыкаем спать в одежде, чтобы быстрее собраться, услышав их; привыкаем к голоду, к жажде. Разумеется, я давно привыкла к тому, за что мне платят. Кому-то это может показаться привилегией, но поверьте, это такая же работа, как и любая другая.
Накануне приезда сына Йозеф изловил петуха, поднял вверх тормашками и легким движением руки сломал ему шею. Раздался короткий сухой треск. Герта поставила на огонь кастрюлю, а когда вода закипела, три-четыре раза обварила тушку, держа то за голову, то за ноги, потом достала ее и выщипала оставшиеся перья. Ужасное варварство – и все ради Грегора. К счастью, Гитлер был в отъезде, так что я могла спокойно пообедать с мужем и его родителями.
Помню, в последнюю побывку, еще в Берлине, я ласкала Грегора, пока он слушал радио в нашей гостиной на Буденгассе. Он принимал ласки с безучастным видом. Это могло показаться вызовом мне, но на самом деле Грегор пользовался возможностью расслабиться, только и всего. Я ни о чем не спрашивала, ничего не рассказывала: не хотела испортить те несколько часов, которые нам предстояло провести вместе. Он молча отправил меня спать, но, ощутив в ночи его напряженное тело, его давно сдерживаемую и наконец прорвавшуюся ярость, я проснулась и долго еще лежала, безвольно отдаваясь на волю его движений – не сопротивляясь и не отвечая на них. А потом утешала себя, что он просто нуждался в темноте – не хотел видеть, как занимается любовью со мной. Но тогда это здорово меня напугало.
Письмо пришло как раз накануне его приезда, очень короткое. Оказалось, Грегор лежит в полевом госпитале. Он не уточнял, что произошло и куда ранен, только уверял, что беспокоиться не о чем. Мы сразу же ответили, попросив рассказать хоть немного больше.
– Раз смог написать, значит ничего серьезного, – уверенно сказал Йозеф, а Герта лишь закрыла лицо артритными пальцами и отказалась есть петуха, которого сама и приготовила.
В ночь на двадцать пятое, как обычно бессонную, я не смогла даже прилечь в его комнате: при виде фотографии пятилетнего Грегора сердце разрывалось на части. Выбралась из постели и, не зажигая света, пошла бродить по дому.
И сразу же наткнулась на темную фигуру.
– Прости, что-то не спится, – извинилась я, узнав Герту.
– Это ты меня прости, – ответила она. – Мы с тобой сегодня как лунатики.
«Я следую своему курсу с точностью и осторожностью лунатика», – заявил Гитлер, заняв Рейнскую область.
«Бедный ты мой лунатик», – говорил мне брат, когда я разговаривала во сне.
Мать вечно жаловалась за завтраком: спит – и все равно не затыкается. Франц тут же вскакивал из-за стола, вытягивал руки, вываливал язык и принимался кружить по комнате, как марионетка, издавая гортанные звуки. Отец сердился: «А ну-ка, сядь и доешь!»
Я часто летала во сне. Неведомая сила отрывала меня от земли и поднимала все выше и выше. Под ногами пустота, ветер завывает, то бросая меня в кроны деревьев, то прижимая к стенам зданий, а я, оглушенная, едва успеваю уворачиваться. Я знала, что это только сон, что стоит мне произнести волшебное слово, как чары рассеются и я вернусь в постель. Вот только голоса не было, в горле стоял ком, и лишь за миг до рокового удара у меня вырывался отчаянный крик:
– Франц! На помощь!
Поначалу брат бросался ко мне с перекошенным от ужаса лицом:
– Что случилось? Что с тобой?
Потом, просыпаясь, только раздраженно бросал:
– Ты это сейчас кому?
Я называла эту силу «вихрем». Не в разговорах с Францем или родителями, только в беседах с самой собой. И еще проговорилась Грегору, который однажды ночью приобнял меня, взмокшую от пота. Я тогда пробормотала: «Это все вихрь, столько лет не было, и вот опять…» А он не стал расспрашивать, прошептал только: «Что ты, просто сон».
В тот день заняли Данциг.
После бомбежки я думала, что мой вихрь всегда напоминал скорее агонию. Но в конце концов, любая жизнь – это постоянный риск врезаться во что-нибудь и разбиться насмерть.
Двадцать седьмого декабря, в мой день рождения, снег прекратился, и мне захотелось, чтобы вихрь снова завладел мной, унес, освободив меня: короткая вспышка, которая разом покончит со страданиями, и я больше не буду расстраивать и без того несчастную Герту и без нужды тревожить Йозефа.
Но вихрь больше не возвращался. И муж тоже не писал.
Письмо пришло только через два с половиной месяца – из Центрального управления по извещению семей военнослужащих. В нем говорилось, что Грегор Зауэр, 34 лет от роду, рост 182 см, вес 75 кг, обхват груди 101 см, волосы светлые, нос и подбородок обычные, глаза голубые, цвет лица светлый, зубы здоровые, по профессии инженер, пропал без вести.
Они считали, что полностью описали его этим набором цифр, но раз им не удалось доказать, что это был мой муж, значит они говорили не о нем.
Свекровь тяжело опустилась на стул.
– Герта! – позвала я. Она не ответила; пришлось трясти за плечо, жесткое, костлявое и в то же время очень податливое. Я дала ей воды, но пить она не стала. – Пожалуйста, Герта…
Та поежилась, отодвинула стакан, подняла глаза к потолку и прошептала:
– Я его больше не увижу.
– Он не умер! – отчаянно закричала я. Герта откинулась на спинку стула и наконец взглянула на меня. – Он не умер, он пропал без вести! Так и написано, «без вести», понимаешь?