18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Ромен Гари – Воздушные змеи (страница 51)

18

В башне головного танка встал немецкий офицер. Проезжая мимо, он дружески помахал нам. Я никогда не узнаю, кто он был и почему сохранил нам жизнь. Презрение, человечность или просто красивый жест? Возможно, при виде пары влюбленных, которые держались за руки, он на минуту поднялся до высшего понимания жизни. А может, у него просто было чувство юмора. Проехав, он обернулся, смеясь, и снова помахал.

– Уф, – сказала Лила.

Мы страшно устали и проголодались; кроме того, в этом хаосе я не видел смысла идти в каком‐то определенном направлении. Мы находились недалеко от “Прелестного уголка”, он был примерно на три километра южнее; правда, мне казалось, что в той стороне бомбят сильнее всего, видимо из‐за моста и магистрали; все же, если от ресторана хоть что‐то осталось, даже под обломками мы нашли бы что поесть. Выйдя на дорогу в Линьи, мы наткнулись на опрокинутую сожженную самоходную пушку, она еще дымилась. Рядом лежали два убитых немца; третий сидел, опершись спиной о дерево и держась за живот, закатив глаза и хрипя со свистом, как пустой сифон. Его лицо показалось мне знакомым, и я подумал, что знаю его, но быстро понял, что знаю это выражение страдания. Я уже видел это на лице нашего товарища Дюверье, когда после побега из гестапо в Клери он дотащился до фермы Бюи, чтобы там умереть. Бывают моменты, когда все равно, немец ты или француз. Потом я часто об этом думал, когда слышал, как говорят о “банках крови”. У него был умоляющий взгляд. Я попытался его ненавидеть, чтобы избежать необходимости его прикончить. Ничего не вышло. К ненависти надо иметь талант, а мне это не дано. Я взял маузер, зарядил у него на глазах и подождал, чтобы быть уверенным. На лице немца появилось нечто вроде улыбки.

– Йа, гут…

Я два раза выстрелил ему в сердце. Одна пуля ему, другая – за все остальное. Мой первый акт франко-немецкого примирения.

Лила детски-женственно заткнула уши, закрыла глаза и отвернулась. У меня было глупое чувство, что я стал другом этого мертвого немца. Шесть американских самолетов пролетели над нами и сбросили бомбы там, где должна была находиться немецкая дивизия. Лила проводила их глазами.

– Надеюсь, они его не убили, – сказала она.

Думаю, она имела в виду командира танка, который нас пощадил. Мои нервы были так напряжены, что я поддался своему мелкому греху – занялся счетом в уме. Мой разум прибегал к нему ради самосохранения, чувствуя, что ему грозит опасность. Я сказал Лиле: для того чтобы продвинуться на пять-шесть километров вперед, нам пришлось пройти по меньшей мере двадцать километров, и оценил наши шансы остаться в живых как один к десяти. Я прикинул, что мимо нас пролетело примерно с тысячу бомб и снарядов, а в небе мы видели около тридцати тысяч самолетов. Не знаю, хотел ли я таким образом продемонстрировать Лиле свое олимпийское спокойствие или начинал терять голову. Мы сидели на краю дороги, измученные, мокрые от пота, в крови от ссадин и царапин, не ощущая ничего, кроме того, что еще живы. Нас вывела из оцепенения бомбежка сокрушительной силы: за несколько секунд у нас на глазах бомбы сровняли с землей весь лес в двухстах метрах от нас. Мы бросились бежать через поля по направлению к Линьи и через полчаса оказались у “Прелестного уголка”. Меня поразило, что здесь ничего не изменилось. Все было цело. Из трубы мирно шел дым. Цветы в саду, фруктовые деревья, старые каштаны имели безмятежный вид и казались уверенными в себе. В тот момент я был совсем не склонен к размышлениям, но помню, что в первый раз за день испытал странное и умиротворяющее чувство, что все идет хорошо.

В нетронутой “ротонде” с красными драпировками никого не было. Столы накрыты, все готово к приему гостей. Хрусталь пел при каждом взрыве. Портрет Брийа-Саварена[36] висел на своем месте, правда немного криво.

Мы нашли Марселена Дюпра у плиты. Он был очень бледен, руки у него дрожали. Он только что вынул из духовки похлебку из трех видов мяса, которую надо готовить несколько часов. Видимо, он поставил ее, когда начался этот ад. Не знаю, помогала ли ему привычка подавлять страх, или он провозглашал таким образом свою верность принципам. Глаза на осунувшемся, как бы постаревшем лице сверкали блеском, в котором я узнавал дорогое мне безумие. Я подумал о дяде Амбруазе. Подошел к Марселену и со слезами на глазах обнял. Он не удивился и, кажется, даже не заметил моего движения.

– Они все меня бросили, – сказал он хриплым голосом. – Я один. Некому обслуживать. Хорош я буду, если придут американцы.

– Думаю, американцы здесь будут только через несколько дней, – сказал я.

– Надо было меня предупредить.

– О… о высадке, месье Дюпра? – проговорил я, заикаясь.

Он размышлял.

– Вы не находите знаменательным, что они выбрали Нормандию?

Я растерянно смотрел на него. Нет, он не смеялся надо мной, он был безумен, совершенно сумасшедший. Лила сказала:

– Видно, они изучили справочник Мишлена и выбрали самое лучшее.

Я сердито посмотрел на нее. Мне показалось, что я услышал саркастический голос Тада. Я считал, что такая преданность священному огню заслуживает большего уважения, если не преклонения.

Дюпра указал жестом на большой зал в глубине ресторана:

– Садитесь.

Он подал нам свою похлебку:

– Попробуйте только. Я это сделал из остатков. Как? Не так плохо, принимая во внимание обстоятельства. Мне сегодня не подвезли продукты. Но что вы хотите.

Он пошел за пирогом. Когда он вернулся, я услышал свист, который научился различать, и успел толкнуть Лилу на пол и прикрыть ее собой. Несколько секунд один взрыв следовал за другим, но это было где‐то в стороне Орна, и только одно окно разбилось.

Мы встали с пола. Дюпра стоял и держал блюдо с тортом.

– Здесь безопасно, – сказал он.

Я не узнавал его голоса. Голос был глухой, монотонный, но в нем звучала убежденность, которая отражалась и в неподвижном взгляде.

– Они не посмеют, – сказал он.

Я помог Лиле подняться, и мы снова сели за стол. Никогда еще нормандскому пирогу Дюпра не уделялось так мало внимания. “Прелестный уголок” весь сотрясался. Бокалы пели. Именно в это время, после целого дня колебаний, Гитлер отдал приказ бросить две дивизии стратегического резерва в поддержку своей Восьмой армии.

Дюпра даже не пошевелился. Он улыбнулся, и с каким презрением, с каким чувством превосходства!

– Видите, – говорил он. – Пролетело мимо. И всегда так будет.

Я старался ему объяснить, что до наступления ночи хочу выйти к Невэ, а потом к Орну, чтобы присоединиться к своей боевой группе.

– Мадемуазель Броницкая может остаться здесь, – сказал он. – Здесь она будет в безопасности.

– Слушайте, месье Дюпра, о чем вы думаете? Вас вот-вот накроют.

– Ничего подобного. Вы воображаете, что американцы разрушат “Прелестный уголок”? Немцы его не тронули.

Я промолчал. Я испытывал почти религиозное почтение к такой безумной вере в свою счастливую звезду. Очевидно было, что в его представлении войска союзников получили приказ, возможно от самого генерала Эйзенхауэра, проследить за тем, чтобы историческая ценность Франции не понесла ущерба.

Я попытался все же его убедить: “Прелестный уголок” может оказаться в центре смертельной схватки. Он должен отсюда уйти. Но он сказал только:

– И речи быть не может. Вы ко мне без конца приставали со своим Сопротивлением и подпольем – ну что ж, теперь я вам покажу, кто является, был и всегда будет главным участником Сопротивления Франции.

Я не мог решиться оставить его в таком состоянии, в бреду; я был уверен, что он потерял рассудок и погибнет под обломками “Прелестного уголка”. Я помнил расположение всех дорог, мостов и железнодорожных линий этого района и знал, что, если только союзников не отбросят в море, именно здесь будут самые ожесточенные бои. Но Лила совсем выбилась из сил, и достаточно было взглянуть на ее лицо, чтобы понять, что она не в состоянии идти со мной. Я знал, что если, как говорится, есть Бог на небесах, у нее столько же шансов уцелеть здесь, как и в другом месте. Был как раз такой момент, когда думаешь о Боге – Он привык ждать своего часа. Я чувствовал, что если колеблюсь, оставить ли ее у Дюпра, то не потому, что риск мне кажется здесь слишком большим, а потому, что не хочу с ней разлучаться. Но я хотел добраться до своих товарищей: мы ждали слишком долго и слишком отчаянно, чтобы я мог колебаться. Дюпра помог мне решиться. Он как будто вышел из транса, обнял меня за плечи и сказал:

– Мой славный Людо, можешь быть спокоен. Мадемуазель Броницкая будет здесь цела и невредима. У меня лучший погреб во Франции. Я ее спрячу в самом надежном месте, рядом с моими лучшими винами, где с ней ничего не может случиться. Не знаю, кто это сказал: “Счастлив, как Бог во Франции”, но я уверен, что Господь сумеет сохранить свое достояние.

На этот раз я заметил искру юмора в глазах нашего старого лиса. Может, когда‐нибудь надо будет серьезно подумать о Дюпра, чтобы попытаться понять, сколько было в его “безумии” доброй нормандской хитрости. Я обнял Лилу. Я знал, на какие чудеса способна моя вера: с ней ничего не могло случиться. Мне хотелось плакать, но это просто от усталости.

Я нашел свою группу без особого труда. В час ночи, пробираясь через болота, я наткнулся на взвод американских парашютистов с черными лицами, которые высадились не там, где надо, и не знали, где находятся. Я провел их в Невэ на наше место сбора и встретился там с Субой и двадцатью товарищами. Как я уже говорил, у нас был приказ производить диверсии, но многие не устояли перед соблазном драться с оружием в руках. Большинство погибло. С восьмого по шестнадцатое июня у нас был только один автомат со ста патронами и две автоматические винтовки со ста пятьюдесятью патронами на десятерых; уцелевшим досталось какое‐то количество оружия от убитых немцев. Я ограничивался тем, что взрывал железные дороги и мосты и повреждал телеграфные линии. Мне не хотелось убивать людей, а сразу трудно отличить гестаповца от человека; стреляешь не раздумывая, и вот уже поздно: он мертв. Кроме того, меня немного сковывало воспоминание о командире танка, который пощадил нас с Лилой. Но когда армия вермахта отступала, я хорошо поработал у нее в тылу.