18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Ромен Гари – Воздушные змеи (страница 29)

18

– Может быть, то, что вы приходили сюда играть с моими воздушными змеями, когда были маленьким. Помните?

Плантье вздохнул:

– Наверно.

Он подозрительно осмотрелся. Воздушные змеи из “исторической серии” королей Франции были подвешены к балкам, а когда они висят вот так, головой книзу, вид у них печальный. Плантье показал на одного пальцем:

– Это кто?

– Добрый король Дагобер. Он не запрещен.

– Да уж. Сегодня никто не знает, что запрещено, а что нет. – Он сделал шаг к двери. – Хорошо делай уборку, Флёри. Они придут, и если найдут хоть одну листовку…

“Они” не нашли листовок. Им не пришло в голову поискать их внутри королей Франции.

Печатный станок тоже не нашли. Он был в яме под кучей навоза. Они немного потыкали вилами в навоз, который отозвался, как следует, и прекратили поиски.

Немецкие солдаты часто заходили, чтобы заказать нам “ньямов” – они посылали их в подарок детям. Во внутренностях некоторых воздушных змеев таились не только призывы к сопротивлению, вышедшие из‐под пламенного пера месье Пендера, но и сведения о главных группировках немецких войск и расположении береговых батарей. Приходилось быть очень внимательными, чтобы не спутать “товар на продажу” с непродажными змеями.

Наши соседи Кайе все знали о нашей деятельности, и Жанно Кайе часто служил нам гонцом. Что касается Маньяров, я порой спрашивал себя, замечают ли они вообще, что Франция оккупирована. К немцам у них было то же отношение, что и ко всему миру: они их игнорировали. Никто никогда не видел, чтобы они проявляли хоть малейший интерес к тому, что происходит вокруг них.

– Но они по‐прежнему делают лучшее масло в округе, – одобрительно говорил Марселен Дюпра.

Хозяин “Прелестного уголка” рекомендовал нас своей новой клиентуре, и даже знаменитый немецкий пилот Мильх нанес нам визит.

Нашим самым постоянным гостем в Ла-Мотт был мэр Клери. Он садился на скамью в мастерской и сидел, мрачный и недоверчивый, глядя, как дядя приделывает тело и крылья к наивным картинкам, которые ему присылают дети; потом уходил. Он казался обеспокоенным, но хранил свои опасения про себя. И все‐таки однажды он отвел дядю в сторону:

– Амбруаз, в конце концов ты сделаешь глупость. Я чувствую. Что ты скрываешь?

– То есть?

– Ладно-ладно, не прикидывайся. Я уверен, ты его где‐то прячешь, а потом запустишь, и тебя посадят, это я тебе говорю.

– Я не знаю, о чем вы говорите.

– Ты сделал змея в виде де Голля, я знаю, так я и думал. Знаешь, что тебя ждет в тот день, когда ты его запустишь?

Дядя сначала ничего не сказал, но я видел, что он тронут. Когда что‐то его трогало, его взгляд смягчался. Он сел рядом с мэром:

– Ну, ну, не думай об этом все время, Альбер, иначе ты и не заметишь, как закричишь с балкона мэрии: “Да здравствует де Голль!” И не делай такого лица. – Он засмеялся в густые усы. – Я тебя не выдам!

– Выдать меня – за что? – завопил Плантье.

– Я не скажу немцам, что ты прячешь у себя “Де Голля”.

Месье Плантье молчал, глядя себе под ноги. Потом он ушел и не вернулся. Он сдерживал себя еще несколько месяцев, а потом, в апреле 1942‐го, ему удалось добраться до Англии в рыбацкой лодке.

Страна начала меняться. Присутствие невидимого становилось все ощутимее. Люди, которых считали “рассудительными” и “нормальными”, рисковали жизнью, спасая сбитых английских летчиков и разведчиков “Свободной Франции”: они прыгали с парашютом. “Разумные” люди, буржуа, рабочие и крестьяне, которых вряд ли можно было заподозрить в погоне за синевой, печатали и распространяли газеты, где постоянно повторялось слово “бессмертие”, – и те, кого оно ожидало, погибали первыми.

Глава XXIX

Как только война кончится, мы начнем строить наш дом, не знаю только, где и как раздобыть денег. Об этом я думать не хочу. Надо остерегаться переизбытка ясности и здравого смысла: это превращает жизнь в ощипанную птицу, лишая ее самых прекрасных перьев. Так что я сам проделал всю работу, и материалы обошлись мне не дороже воздушного змея. У нас есть собака, но мы еще не выбрали ей имя. Всегда надо что‐то оставлять на будущее. Я решил не готовиться к экзаменам в высшую школу, я выбрал профессию учителя начальной школы, из верности доброму старому “обязательному народному образованию”, – читая на стенах списки расстрелянных заложников, я спрашиваю себя, заслуживает ли оно стольких жертв. Иногда мне страшно; тогда дом становится моим убежищем; он скрыт от посторонних взглядов; только я знаю к нему дорогу; я построил его на месте нашей первой встречи; для земляники сейчас не сезон, но нельзя ведь жить только воспоминаниями детства. Часто я возвращаюсь сюда, разбитый от усталости после целых дней ходьбы по всей округе и нервного напряжения, и тогда мне стоит большого труда найти наш дом. Сколько ни говори о могуществе закрытых глаз – все мало. Но мне сейчас особенно трудно преодолевать минуты слабости – в России немцы одерживают победу за победой, и это не лучший момент, чтобы проводить ночи за упорным строительством дома для будущего, с каждым днем ускользающего все дальше. Наверное, Лила упрекает меня за эти минуты здравомыслия: она полностью зависит от того, что в “Прелестном уголке” называют “моими отклонениями”. Моя подпольная работа тревожит даже дядю. Я беспокоюсь, не очень ли он постарел, ведь говорят, что благоразумие наваливается на нас с годами. Но нет: он только советует мне быть осторожнее. Это верно, что я слишком рискую, но оружие все чаще сбрасывают с парашютом, и необходимо его принимать, прятать в надежном месте и учиться им пользоваться.

Я часто нахожу дом пустым. Понятно, что Лила не ждет меня дома, ведь мы мало что знаем о польском подполье и партизанах, которые прячутся в лесу; думаю, существование там еще более сложное, ужасное и невыносимое, чем у нас. Говорят, там погибли уже миллионы.

В худшие моменты отчаяния и усталости Лила почти всегда приходит мне на помощь. Тогда мне достаточно взглянуть на ее изможденное лицо и бледные губы, чтобы сказать себе, что вся Европа ведет ту же борьбу, делает то же безумное усилие.

“Я ждал тебя столько ночей. Ты не приходила”.

“Мы понесли тяжелые потери, пришлось уйти еще дальше в лес. Надо ухаживать за ранеными, а лекарств почти нет. У меня не было времени думать о тебе”.

“Я это почувствовал”.

На ней тяжелая военная шинель, на рукаве повязка с красным крестом медсестры; я оставляю ей длинные волосы и берет, как в наши счастливые дни.

“А как у вас?”

“Выжидать и выйти сухими из воды. Но дело пойдет”.

“Людо, будь осторожен. Если тебя поймают…”

“С тобой ничего не случится”.

“А если тебя убьют?”

“Тогда тебя будет любить кто‐нибудь другой, вот и все”.

“Кто? Ханс?”

Я молчу. Ей по‐прежнему нравится дразнить меня.

“Долго еще, Людо?”

“Не знаю. Есть старая поговорка: «Человек живет надеждой», но я начинаю думать, что это надежда живет нами”.

Лучшие наши минуты – когда я просыпаюсь: теплая постель всегда напоминает женщину. Я растягиваю эти мгновения как могу. Но наступает день со своей весомой реальностью: надо передавать сообщения, устанавливать новые связи. Я слышу скрип паркета, вижу, прикрыв глаза, как Лила одевается, ходит по дому, спускается в кухню, зажигает огонь и ставит греть воду, и смеюсь при мысли, что эта девушка, которая никогда не делала ничего подобного, так быстро научилась хозяйничать.

Дядя ворчал:

– Еще двое безумцев вроде тебя живут только памятью: де Голль в Лондоне и Дюпра в “Прелестном уголке”.

Он смеялся:

– Интересно, кто из них двоих победит.

Глава XXX

“Прелестный уголок” процветал по‐прежнему, но местные жители начинали косо посматривать на Марселена Дюпра: его упрекали в том, что он слишком хорошо обслуживает оккупантов, – что касается моих товарищей, то они питали к нему неприкрытую ненависть. Я знал его лучше и защищал его, когда друзья называли его немецким прихвостнем и коллаборационистом. В действительности же в самом начале оккупации, когда высшее немецкое офицерство и вся парижская элита уже толпились на “галереях” и в “ротонде”, Дюпра сделал свой выбор. Его ресторан должен оставаться тем, чем он был всегда, – одной из подлинных ценностей Франции; и он, Марселен Дюпра, каждый день будет доказывать врагу, что не все можно победить. Но поскольку немцы чувствовали себя при этом очень хорошо и оказывали ему покровительство, его позицию понимали неверно и строго осуждали. Я сам присутствовал при перепалке в “Улитке”: Дюпра зашел туда купить зажигалку, и месье Мазье, нотариус, набросился на него, заявив прямо:

– Ты бы постыдился, Дюпра. Вся Франция лопает брюкву, а ты кормишь немцев трюфелями и паштетом из гусиной печенки. Знаешь, как у нас называют меню “Прелестного уголка”? Меню позора.

Дюпра весь напрягся. В его внешности всегда было что‐то воинственное – в лице, которое мгновенно становилось жестким, в сжатых губах под короткими седыми усами и голубовато-стальных глазах.

– Я на тебя плевать хотел, Мазье. Если вы настолько глупы, что не способны понять, что я стараюсь сделать, тогда Франция действительно пропала.

– И что же ты такое делаешь, сволочь ты этакая?

Никто еще не слышал от нотариуса таких слов.

– Стою на посту, – проворчал Дюпра.

– На каком посту? На посту у пирогов с гребешками и кервелем? На посту у овощного супа с омарами? У тюрбо и фондю с луком? У жареной рыбы с тимьяном? Французская молодежь гниет в лагерях для военнопленных, если только ее не расстреливают, а ты… Рыбное суфле в масле с душистыми травами! Салат из раковых шеек! В прошлый четверг ты подавал оккупантам мусс из омара и телячье жаркое, рулет из морепродуктов с трюфелями и фисташками, суфле из печени с брусникой…