реклама
Бургер менюБургер меню

Роман Смирнов – Огонь с небес (страница 25)

18

— Кригер. Наши потери за день?

— К четырнадцати часам: пятьдесят семь убитых, сто четырнадцать раненых. Один танк потерян. Боеприпасы: артиллерия — десять процентов от утреннего запаса. Зенитные — тридцать снарядов на три орудия. Бензин — полтора дня.

Нойман закрыл глаза. Полтора дня бензина. Десять процентов боеприпасов. Тридцать зенитных снарядов. Этого не хватит ни на что. Ни на продолжение атаки, ни на расширение плацдарма, ни даже на удержание того, что захватили.

— Приказ, — сказал он. — Плацдарм удержать. Пехоте окопаться, без продвижения. Танк на мосту в готовности, контратаки отбивать. Мост охранять сапёрной ротой, круглосуточно. Ждём подвоза.

— Ждём подвоза, — повторил Кригер. — По дороге, которая разбита, мостом, который обрушился, от станции, которую сожгли.

— Вы циник, Кригер.

— Я реалист, герр генерал. Как и в прошлый раз.

Нойман не ответил. Встал, вышел из палатки. Солнце, жара, запах реки и гари. На том берегу его пехота лежала в воронках, и доты смотрели на неё амбразурами, и снайпер сидел где-то в окопе и ждал, когда кто-нибудь высунется.

Смоленск к двадцать пятому. Сегодня двадцать пятое. Три удара — север, центр, юг — и ни один не прорвался. Пятнадцать дивизий, под тысячу танков, вся 4-я танковая армия, — и Смоленск по-прежнему в двадцати километрах. На его участке плацдарм в пятьсот метров, бензина на полтора дня, снарядов на десять процентов. На юге Лемельзен потерял десять танков и стоит. На севере 7-я танковая молчит, что, скорее всего, означает то же самое. Доты, которые не ломались. И 203-миллиметровые гаубицы за холмами, которые превращали Рославльское шоссе в мясорубку. Двадцать километров, которые он мог бы проехать на машине за полчаса. На войне эти двадцать километров могут стоить недель.

Или месяцев.

Он вернулся в палатку. Сел за стол, взял карандаш. Нужно было писать донесение в штаб 3-й танковой группы, на имя Гота. Честное, без приукрашиваний, потому что Нойман не умел приукрашивать, и потому что приукрашивать было нечего.

«Переправа через Днепр осуществлена на центральном участке. Захвачен плацдарм 500 на 300 метров. Потери за день: 57 убитых, 114 раненых, 1 танк. Противник обороняется из бетонных укреплений, артподготовкой не подавленных. Снайпер противника продолжает действовать. Боеприпасы: 10% артиллерийских, 30 зенитных. Горючее: 1,5 дня. Продвижение приостановлено до подвоза.»

Он перечитал. Добавил:

«Укрепления противника представляют собой долговременные огневые точки, бетон толщиной до 1 метра. Ранее не фиксировались разведкой. На южном участке противник применяет тяжёлую артиллерию калибра 152–203 мм с закрытых позиций, позиции батарей не обнаружены. Контрбатарейная борьба невозможна ввиду отсутствия собственной тяжёлой артиллерии. Требую пересмотра разведданных по Смоленскому направлению и срочного решения вопроса снабжения.»

Подписал. Пусть генерал-полковник читает и делает выводы. Нойман свои уже сделал. Он отдал бланк связисту. Сел и закрыл глаза.

Он думал обо всём сразу, и мысли громоздились друг на друга, как танки в пробке на грунтовой дороге. Доты, которых не должно было быть. Снайпер с оружием, которого не должно было существовать. Гранатомёт, который пробивает борт с семидесяти метров. Реактивные установки, которые за минуту уничтожают станцию. И теперь — тяжёлая артиллерия, которая расстреливает колонны за десять километров до фронта, невидимая, неуязвимая, с позиций, которые разведка не может найти. Каждая неделя войны приносила что-то новое, и каждое «новое» убивало его людей, и никто ни Абвер, ни штаб группы армий, ни Берлин не мог объяснить, откуда у русских берётся оружие, которого у них быть не должно.

Глава 18

Ленинград

Телефон зазвонил в час ночи. Сталин не спал, он сидел за столом, читая донесение Павлова о южном фланге, и карандаш в его руке выводил на полях мелкие цифры. Он отложил карандаш, снял трубку.

— Слушаю.

— Товарищ Сталин, Шапошников беспокоит.

— Докладывайте, Борис Михайлович.

— Северное направление, товарищ Сталин. — Голос Шапошникова был ровным, но Сталин уловил в нём то, чего не уловил бы посторонний: усилие. Шапошников держал голос ровным, потому что новости были плохие, и он не хотел, чтобы интонация сказала раньше слов. — 4-я танковая группа Гёпнера вышла к Луге. Передовые части 41-го моторизованного корпуса Рейнгардта — в пятнадцати километрах южнее города. Манштейн обходит с востока, 56-й корпус нацелен на Новгород.

— Лужский рубеж?

— Держится. Но на рубеже ополченцы, курсанты, сводные подразделения. Кадровых частей мало. Командование фронтом… — Шапошников помедлил, подбирая слова. — … не вполне соответствует обстановке.

Не вполне соответствует. Мягко, по-шапошниковски. По-русски это означало, что командование северо-западного направления не справлялось.

— Ворошилов? — спросил Сталин.

— Климент Ефремович старается, товарищ Сталин. Но обстановка требует… другого темпа.

Другого темпа. Ворошилов — человек храбрый, преданный, готовый лично вести солдат в атаку. Но война сорок первого года не Гражданская. Здесь нужна не шашка и не конь. Здесь нужен холодный расчёт, скорость решений и жёсткость, от которой подчинённые не любят, но слушаются.

— Жуков, — сказал Сталин.

— Товарищ Сталин?

— Жуков сейчас в Москве?

— Прибыл вчера с северо-западного направления. Докладывал по обстановке. Сейчас в наркомате.

— Вызовите его ко мне. Через час.

— Понял, товарищ Сталин.

Сталин положил трубку. Встал, подошёл к карте на стене. Большая карта, от Баренцева моря до Чёрного, с кружками, стрелками, флажками, которые ординарец передвигал каждые шесть часов. Линия фронта — кривая, рваная, изломанная — тянулась от Балтики до Карпат, и за месяц она сдвинулась на восток так далеко, что некоторые флажки уже не помещались на карте и торчали из-за рамки.

Он нашёл Ленинград. Кружок в верхнем углу карты, у Финского залива, у Ладоги. Синие стрелы — немецкие — тянулись к нему с юго-запада, через Лугу, через Гатчину. С севера, от Выборга, давили финны. Горячий северный народ не простил своего поражения, но они бы так и так ввязались в войну, но уже не ослабленные как сейчас.

Он стоял перед картой и видел не флажки. Видел другое. То, что видел только он. То, что помнил из другой жизни, из книг, из документальных фильмов, которые смотрел в казарме в двадцать первом веке. Блокада. Восемьсот семьдесят два дня. С восьмого сентября сорок первого по двадцать седьмое января сорок четвёртого. Дорога жизни, по которой везли хлеб зимой, по льду, под бомбами. Сто двадцать пять граммов хлеба в день — норма для иждивенцев и детей, в декабре сорок первого. Сто двадцать пять граммов, в которых было больше целлюлозы и жмыха, чем муки. От этих ста двадцати пяти граммов умирали. Медленно, тихо, без крика. Падали на улицах, в очередях, в промёрзших квартирах, где не было ни отопления, ни электричества, ни надежды.

Миллион. Цифра, которую он носил в голове, как осколок, который нельзя вынуть. Миллион погибших гражданских. Голод, холод, обстрелы, бомбёжки. Дети, которые перестали плакать, потому что на плач не было сил. Старики, которые ложились и не вставали. Матери, которые отдавали свою норму детям и умирали, чтобы дети жили ещё день, ещё два, ещё неделю.

Дневник Тани Савичевой. Девять строчек, написанных детской рукой, которые он помнил наизусть, хотя хотел бы забыть. «Женя умерла 28 дек в 12.00 час утра 1941 г. Бабушка умерла 25 янв 3 ч дня 1942 г…» И последняя строчка: «Савичевы умерли. Умерли все. Осталась одна Таня.» Таня тоже умерла. В сорок четвёртом, в эвакуации, от дистрофии. Её вывезли, но слишком поздно. Тело не простило того, что с ним сделали.

Он отвернулся от карты. Сел за стол. Взял чистый лист бумаги, карандаш. Начал писать, просто чтобы отвлечься, чтобы не вспоминать того ужаса который здесь еще не случился. Но по крайней мере он сделал всё чтобы не допустить подобного ужаса. Подвалы подготовлены и запиты припасами, не всегда самыми качественными и самыми питательными, приоритет отдавался наиболее устойчивых к хранению продуктам. Но даже так, надолго ли хватит этого если город и здесь угодит в блокаду? Город это прожорливый зверь требующий сотни, а то и тысячи тонн продуктов в день. Необходимо было обязательно что-то предпринять ещё.

Жуков пришёл в два пятнадцать. Вошёл быстро, как всегда, будто врывался, и в кабинете сразу стало теснее, хотя кабинет был большой. Жуков заполнял собой пространство не ростом, не шириной плеч, а энергией, которая в нём не кончалась, как не кончается ток в проводе, пока есть напряжение.

— Товарищ Сталин. — Козырнул, сел, не дожидаясь приглашения. Пять лет назад такая вольность стоила бы ему карьеры. Сейчас Сталин не обращал внимания. Война расставила приоритеты, и вежливость была не в первой сотне.

— Ленинград, — сказал Сталин.

Жуков кивнул. Лицо не изменилось — широкое, жёсткое, с тяжёлым подбородком и глазами, которые смотрели так, будто прицеливались. Он ждал.

— Лужский рубеж продержится неделю, может, две, если повезёт. Потом они выйдут к городу. Несмотря на наши приготовления. Город рискует оказаться в кольце блокады.

— Нет, — сказал Жуков. — Если мне дадут войска — нет.

— Вы летите в Ленинград, — сказал Сталин. — Завтра. Принимаете командование фронтом. Ворошилов… — Он сделал паузу. — Ворошилов будет отозван в Москву.