18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Роман Смирнов – Немыслимое (страница 53)

18

Вторая мысль пришла через минуту. И была она: правильно.

Правильно — потому что сегодня было пятнадцатое декабря, и в его боевом составе осталось девяносто четыре танка из почти семисот, с которыми он перешёл советскую границу шесть месяцев назад. Правильно — потому что обмороженных за вчерашние сутки на двух дивизиях, ближайших к нему, было сто восемнадцать человек, и за позавчерашние сутки сто сорок, и за все пятнадцать декабрьских дней от обморожения, не от боя, в его группе выбыли две тысячи триста человек. Правильно — потому что справа, на Калининском направлении, русские сосредоточили, по его собственным разведданным, не меньше пяти стрелковых дивизий, и среди них как минимум три сибирских, и что такое сибирская дивизия в декабре, в валенках, на лыжах, по целине, он представлял отчётливо, потому что в течение последних двух недель его арьергарды уже сталкивались с лыжными батальонами, и каждое такое столкновение он считал лично, и счёт был не в его пользу. Правильно — потому что удерживать Калинин при таких условиях значило стоять, пока тебя не перемелют, а отойти значило сохранить армию для следующего боя, и в военной науке, которую он изучал сорок лет, между «стоять и быть перемолотым» и «отойти и сохраниться» выбор был очевиден, и выбор этот в сторону отхода и был тем единственно правильным выбором, какой только и мог бы сделать профессионал.

И третья мысль, более глубокая, чем первые две: приказ был не просто на отход. Приказ был на отход в два этапа, и в этих двух этапах читался почерк Гальдера — тот самый, штабной, аналитический, которому Гот четвёртый год подчинялся и к которому относился с уважением, как относится генерал поля к генералу стола, когда стол знает своё дело. Ржев — промежуточный. Привести в порядок, подлатать, перевести дух. Двина — основной. Река, естественный рубеж, за которым можно стоять всю зиму и всю весну, и за которым танки через лёд не пойдут, потому что Двина — не ручей, Двина широкая, глубокая, с течением, которое подмывает лёд снизу. Гальдер считал не километры, а реки. И это было правильнее, чем считать города.

При Гитлере не было бы этого приказа. При Гитлере был бы другой приказ. «Каждый населённый пункт удерживать как крепость. Командиров, оставивших позиции без приказа фюрера, — под трибунал. Ни шагу назад.» Гот видел такие приказы в сорок первом, в Прибалтике в августе, и видел, как они исполнялись, и видел, что получалось из их исполнения. Получалось: армия стояла на месте до последнего, окружалась, и гибла, не от русских пуль, а от собственной негибкости. Если бы Гитлер был жив сегодня утром, он, Гот, в этот час получил бы такой приказ. И исполнил бы его, потому что приказ есть приказ, и за его неисполнение полагается петля. И через три недели его третья танковая группа прекратила бы существование, не от поражения в бою, а от исполнения приказа, не учитывающего реальности.

Гитлера не было. Был Бек, в Берлине, и Гальдер, при нём, и Гальдер сегодня в шесть утра подписал приказ на отход, и приказ этот был первым правильным приказом, какой Гот получил за полгода, и в этой первой правильности приказа была горькая радость, какую Гот в эту минуту не сумел бы себе объяснить, но которую отчётливо в себе чувствовал, и которая шла откуда-то снизу, из того места в груди, где у пожилых офицеров живёт уважение к ремеслу.

Он отвернулся от окна, посмотрел на Шварцкопфа.

— Подтвердите получение. Начальника штаба ко мне.

Шварцкопф козырнул, ушёл. Гот сел за стол, снял очки в стальной оправе, протёр их платком, надел снова, и стал ждать.

Начальник штаба, генерал-майор фон Хюнерсдорф, сорока трёх лет, происхождением саксонец, в танковых войсках с тридцать пятого года, в третьей танковой группе с её формирования, личный товарищ Гота по годам совместной службы и его же боевой ученик — Гот выводил его в командиры, начиная с майорского чина в Польше, — пришёл через шесть минут, в шинели не по-уставному распахнутой, потому что Хюнерсдорф был из тех людей, у кого тело всегда горячее, и которые от спешки потеют даже в декабре. Гот молча показал ему журнал на подоконнике, ткнув в него подбородком. Хюнерсдорф подошёл, прочитал. Постоял. Не сказал ничего.

— Генерал, — сказал Гот.

— Слушаю.

— План отхода. Три эшелона. Первый — тыловые части, госпитали, обозы, всё, что не воюет. Выход — сегодня ночью. Маршрут — шоссе Калинин — Старица — Ржев. Второй эшелон — артиллерия и тяжёлое вооружение. Выход — завтра на рассвете. Третий эшелон — боевые части, танки и пехота. Выход — послезавтра ночью. Арьергард шестая танковая дивизия. Арьергард — последним.

Хюнерсдорф кивнул. Достал из планшета карту, развернул на столе. Тонким карандашом, не толстым штабным, а тонким, какой носят канцелярские служащие, обозначил три маршрута, три ночи, три точки сбора. Работал он молча, потому что в этой минуте слова мешали, и каждый из них это знал.

Когда план был обозначен, Хюнерсдорф поднял глаза.

— Танки. Сколько на ходу.

— Девяносто четыре. Из них исправных — девяносто один. Три встали вчера, радиаторы лопнули в мороз, не успели слить воду. В ремонт не успеваем.

— Девяносто один — в колонну. Те три, что не заводятся, — снять вооружение и оптику. Остальное — уничтожить.

Хюнерсдорф записал.

— На каждом перекрёстке в районе Калинина — заслон. Рота с двумя танками и противотанковой пушкой. Задача: задержать преследующих на два часа, не больше, потом отход на следующий рубеж. Дистанция между заслонами — пять километров. Мины на каждом перекрёстке. Противотанковые в колею, противопехотные на обочинах.

— Понял.

— Мосты. Все мосты на нашем пути отхода — взрывать после прохождения последней колонны. Все, без исключения. Если мост держится — отдельно проверить, чтобы взорвали хорошо. Лучше повторно. Каждый мост за нашей спиной — это часы, которые мы выигрываем.

— Понял.

— Раненых. Лежачих — на сани, не на грузовики, потому что грузовик трясёт, а тряска — это крик, а крик ночью слышен далеко. Лошадей запрягать — те, что есть. Если лошадей не хватит — людей запрягать, как партизан. Только тихо.

Хюнерсдорф поднял глаза.

— Командующий. Это будет невесело.

— Это будет невесело, — повторил Гот без интонации. — Но это будет.

Хюнерсдорф ушёл с картой. Гот остался один в кабинете школы. На столе перед ним лежал журнал с приказом, и он сидел и смотрел на этот журнал, и в эту минуту понимал, что то, что он сейчас должен сделать, — это самая большая по сложности задача, какую он за тридцать семь лет своей службы получал. Польша, Франция, Балканы и первые шесть месяцев России были легче, потому что там нужно было идти вперёд, а вперёд он умел. Здесь нужно было идти назад, не теряя армии, не теряя дисциплины, не теряя себя. И это был экзамен, к которому он не готовился сорок лет, потому что в сорок лет ему казалось, что таких экзаменов ему сдавать не придётся, потому что он работал в армии-победительнице, и армия-победительница экзаменов на отход не сдаёт.

Он встал, подошёл снова к окну. За окном начинало светать. Серое декабрьское светало, в котором не было ни обещания, ни угрозы, а только сам факт того, что наступает следующий день, и с ним нужно жить.

Отход начался в ночь на шестнадцатое декабря, в условиях густого снегопада, который в декабрьскую тишину приходит редко, а в эту ночь пришёл, и Гот, выйдя из штаба к двум часам, посмотрел на небо и подумал, что снегопад — это удача, какой он уже давно не имел, потому что снегопад глушит звук, и снегопад заметает следы, и снегопад мешает русской авиации работать, если она в эту ночь намерена работать, в чём он сильно сомневался, потому что русская авиация с октября действовала по ночам редко и неохотно, и обычно ходила через линию только при ясной луне.

Первый эшелон вышел в три часа десять минут. Колонна тыловых частей, госпитальный транспорт, обозы — четыреста двенадцать раненых на санях, из них сто семнадцать тяжёлых, не поднимавшихся самостоятельно. Сани шли по шоссе, по две в ряд, и мороз был минус девятнадцать, и лошади дышали тяжело, и пар от их дыхания собирался белыми облаками над колонной и медленно тянулся в сторону леса. Раненые в санях были укутаны в шинели, в одеяла, в трофейные русские полушубки, какие удалось снять с пленных в октябре, и сверху, поверх всего, в полотнища от палаток, для защиты от снега. Тяжёлые молчали. Лёгкие, у которых были руки и силы, тихо переговаривались, и переговоры их шли по-немецки, по-баварски, по-силезски, по-саксонски, по двадцати немецким наречиям, которые в течение этого декабря собрались в одной колонне и ехали в одну и ту же сторону — в тыл, в направлении неведомого им рубежа, на который их везли потому, что в той точке Германии, где они находились, оставаться им было нельзя. Возницами в эту ночь работали не санитары, а сами выздоравливающие, у кого были в порядке руки и кто мог сидеть на козлах; и из них один, фельдфебель Бенке, тридцати четырёх лет, баварец, родом из Розенхайма, недавно выписанный из госпиталя после ранения в плечо, ехал в голове колонны и считал кресты. Кресты — это были места захоронений: на каждом километре шоссе от Калинина к Старице стояли кресты, поставленные в октябре и ноябре их же товарищами, по принципу: где упал, там и зарыли. Бенке считал не для отчёта, а для себя. К утру шестнадцатого, к рассвету, он насчитал двести шестьдесят семь крестов на двадцати трёх километрах. Это были немецкие кресты — деревянные, аккуратные, каждый с табличкой, на которой было выжжено имя и дата. Русские кресты, которых на тех же двадцати трёх километрах было в десять раз больше, Бенке не считал, потому что русских крестов он не различал — для него это были просто бугорки в снегу.