Роман Смирнов – Немыслимое (страница 24)
Но это — потом. Сейчас — Псёл, туман, ноябрь. Сейчас — «ждать».
Кирпонос убрал бинокль. Повернулся. Пошёл обратно по траншее, мимо бойцов, мимо пулемётных гнёзд, мимо ящиков со снарядами, укрытых брезентом. Каждый шаг — по земле, которую его армия удерживала три месяца. Каждый шаг — к блиндажу, к столу, к карте, на которой Киев был отмечен кружком с надписью «противник», и надпись эта жгла, как ожог, который зажил, но ещё чешется.
Глава 14
Подводы
Лёд встал двадцатого ноября.
Не весь — у берегов, на мелководье, где глубина по пояс и дно видно через прозрачную, зеленоватую воду. Встал полосой, шириной в полкилометра от Осиновца, и Соловьёв утром пробурил три лунки на расстоянии ста метров друг от друга и сунул линейку. Двадцать. Двадцать один. Девятнадцать с половиной.
Двадцать сантиметров. Конная подвода с полутонной груза — предел. Полуторка — нет, нужно тридцать, лучше тридцать пять. До полуторки — ещё десять дней, если мороз продержится.
Соловьёв пришёл к Модину в семь утра, с линейкой и цифрами. Лицо у него было таким, каким бывает у человека, который три недели каждое утро измерял лёд и каждое утро говорил «мало», и сегодня впервые сказал «можно».
— Двадцать у берега. На километре от берега — восемнадцать. Дальше не проверял, но если у берега двадцать, на середине должно быть пятнадцать-шестнадцать.
— Должно, — повторил Модин.
— Должно. Гарантии нет. Ладога — не пруд, течения подмывают снизу, полыньи открываются без предупреждения. Но если идти по трассе, которую я разметил, — там мелководье, течений нет, дно песчаное. На песчаном дне лёд встаёт раньше и держит крепче.
— Когда?
— Сегодня. Если ждать потеряем день, и этот день тонны хлеба, которые город не получит.
Модин посмотрел на него. Потом встал, надел шинель, шапку, рукавицы.
— Я иду с первой подводой.
Соловьёв не возразил. Он знал — Модин обещал это ещё в октябре, когда навигация закрылась, и Модин не был из тех, кто забывает обещания.
Подводы собрали к девяти. Десять саней, из тех тридцати, что стояли в Кобоне с октября. Лошади — колхозные, мохнатые, низкорослые, с широкими копытами, из тех, что всю жизнь ходили по снегу и грязи и не знали ни асфальта, ни конюшен с отоплением. На каждых санях — десять мешков по пятьдесят килограммов. Полтонны. Больше нельзя: двадцать сантиметров льда держат лошадь с санями и полутонной, а с тонной — не держат.
Возчики — колхозники из Кобоны, мужики за пятьдесят, те, кого не взяли в армию по возрасту. Руки, привычные к вожжам, лица, привычные к морозу. Они стояли у саней и смотрели на озеро, и на лицах было выражение, которое Модин видел раньше только у моряков перед штормом: не страх — расчёт, смешанный с готовностью. Люди, которые знают, что может случиться, и идут.
Первая подвода. Модин подошёл к саням, положил руку на мешок. Мука, пшеничная, из кобонского склада, куда её привезли с последней баржей Зубкова три недели назад. Пятьсот килограммов. Хлеб для двух тысяч человек на день.
— Я иду впереди, — сказал он возчику. Возчик, дед лет шестидесяти, с бородой, припорошённой инеем, кивнул. Не удивился: на льду впереди подводы всегда идёт человек с шестом, проверяя дорогу. Что человек этот — капитан третьего ранга, комендант порта, — деда не смущало. На льду все равны.
Модин взял шест — длинный, берёзовый, четыре метра, с окованным наконечником. Шест служил двум целям: проверять лёд перед каждым шагом и распределять вес, если провалишься, — положить поперёк полыньи и держаться, пока вытащат. Соловьёв показал ему вчера, как бить: не тычком, а скользящим ударом, наискосок, и слушать звук. Глухой — лёд толстый. Звонкий — тоньше. Хрустящий — стоп, дальше нельзя.
Вышли на лёд.
Первые сто метров — берег, мелко, под льдом видно дно. Лёд матовый, непрозрачный, с пузырьками воздуха, вмёрзшими в толщу. Шест стучал глухо. Лошадь шла ровно — привыкла к снегу, а лёд под снегом казался ей просто твёрдой дорогой.
На двухстах метрах лёд стал тоньше. Модин услышал: удар шеста звучал выше, с лёгким звоном. Не хруст — звон, как от стекла. Лёд прозрачный, тёмный, и под ним — вода, чёрная, глубокая, и глубина была видна, и от этого видения что-то сжималось в животе, и ноги шли медленнее.
— Вешка! — крикнул Соловьёв сзади.
Модин увидел: палка, вмёрзшая в лёд, с красной тряпкой на верхушке. Первая из четырёхсот, расставленных по трассе. Между вешками — двести метров. Следующая — впереди, едва видна, красное пятнышко на белом.
Он шёл от вешки к вешке, и каждые три шага бил шестом. Глухо. Глухо. Глухо. Лошадь за спиной фыркала, и копыта стучали по льду, и звук копыт был другим, не таким, как на земле, — гулким, объёмным, будто подо льдом был зал, большой и пустой.
На пятистах метрах лёд треснул.
Не под ногами — в стороне, метрах в двадцати правее. Трещина пошла с хрустом, как рвётся полотно, и Модин остановился, и лошадь остановилась, и все десять подвод за ним остановились, и на секунду стало тихо, и в тишине трещина разговаривала сама с собой — хрустела, скрипела, потрескивала, расходясь по льду зигзагом. Потом затихла.
Модин посмотрел вниз, под ноги. Трещина прошла в двадцати метрах, не под ним. Лёд, на котором он стоял, держал. Он ударил шестом: глухо. Ещё раз: глухо.
— Продолжаем! — крикнул он, не оборачиваясь, потому что обернуться — значит показать лицо, а на лице, он знал, было не то выражение, которое должен видеть возчик.
Лошадь не хотела идти. Возчик потянул вожжи, причмокнул, сказал что-то — не слово, а звук, тот, которым деревенские разговаривают с лошадьми и который лошади понимают лучше слов. Лошадь дёрнула ушами, фыркнула и пошла. Полозья скрипнули по льду.
Километр. Два. Три. Вешки проплывали мимо, одна за другой, красные тряпки на палках, и каждая тряпка была островом, до которого нужно дойти, и от которого начинался путь к следующему. Модин шёл и бил шестом, и звук менялся: здесь глуше, здесь звонче, здесь опять глуше. Карта Соловьёва, которую он помнил наизусть, говорила: на этом участке мелко, на следующем — глубже, а вон там, левее, — подводный ключ, и там лёд тоньше на три сантиметра, и туда не ходить.
На пятом километре лёд затрещал под передней подводой.
Не треснул — затрещал. Негромко, мелко, как трещит стекло, когда на него давят медленно. Модин обернулся. Лошадь стояла, ноги расставлены, уши прижаты. Под полозьями саней лёд покрылся сеткой тонких трещин, белых на тёмном, как паутина.
— Стой! — крикнул Модин. — Не двигаться!
Возчик натянул вожжи. Лошадь замерла. Сани стояли. Пятьсот килограммов муки давили на полозья, полозья давили на лёд, и лёд решал: держать или нет.
Секунды. Три, четыре, пять. Трещины не расширялись. Лёд скрипел, но не ломался. Модин подошёл, осторожно, каждый шаг — как по битому стеклу. Присел. Провёл рукой по трещинам. Поверхностные. Не сквозные — верхний слой, корка. Под коркой — основной лёд, плотный, тёмный.
— Можно, — сказал он. — Медленно. Шагом. Без рывков.
Возчик тронул. Лошадь пошла — мелко, осторожно, как ходят по карнизу. Полозья скользили по трескучему льду, и трещины расходились вокруг них веером, но лёд не проваливался, и сани ехали, и пятьсот килограммов муки ехали, и за ними — вторая подвода, третья, и каждый возчик держал дистанцию тридцать метров, чтобы не нагружать лёд в одной точке.
Трассу прошли за четыре часа. Тридцать два километра — скорость восемь километров в час, шагом, без остановок, если не считать те секунды на пятом километре, которые Модин будет помнить дольше, чем весь остальной маршрут. Осиновец показался из-за снежной пелены к часу дня.
Первая подвода вышла на берег. Полозья стукнули о мёрзлую землю, лошадь почувствовала твёрдое и пошла увереннее, и возчик выдохнул, и Модин выдохнул, и оба не сказали ничего, потому что говорить было незачем: дошли.
Десять подвод. Пять тонн муки. Хлеб для десяти тысяч человек на день.
Мало. Через коридор ночью проходило тридцать тонн. Пять тонн — шестая часть. Капля, которая не наполнит бочку. Но капля, которой вчера не было.
Грузчики приняли мешки. Подводы развернулись и пошли обратно, в Кобону, за следующей партией. Обратно — быстрее, пустые, лёд уже знакомый, вешки на месте. К вечеру вернутся, загрузятся, и завтра — снова.
Модин стоял на берегу и смотрел, как подводы уходят обратно на лёд. Маленькие, тёмные на белом, они удалялись, и красные вешки мелькали рядом с ними, и лошади шли, и полозья скрипели, и лёд держал.
Вечером он связался с Ленинградом, со Смольным.
— Ледовая трасса открыта. Первый рейс — десять подвод, пять тонн муки. Потерь нет. Трасса проходима для конных подвод при загрузке до пятисот килограммов. Для автомобильного транспорта — не ранее чем через десять дней.
Голос на том конце — усталый, штабной — записал и сказал:
— Понял. Увеличивайте количество подвод до максимума. Каждая тонна на счету.
Каждая тонна. Модин положил трубку, вышел на причал. Темно, холодно, минус семнадцать. Озеро лежало белое, ровное, бесконечное. Где-то на том берегу, в тридцати двух километрах, в Кобоне, возчики разгружали порожние сани и грузили новые мешки. Завтра утром они снова выйдут на лёд, и снова лошадь будет фыркать, и снова лёд будет трещать, и снова человек с шестом пойдёт впереди, проверяя каждый шаг.