Роман Сенчин – Крым, я люблю тебя. 42 рассказа о Крыме [Сборник] (страница 46)
Зато после этого случая открылось второе дыхание, даже стало смешно. Что-то отпустило. Я знала: НАДО дойти. И знала, что буду идти, пока не упаду, а семь километров даже по камням и скалам меня все-таки вряд ли «срубят». Только вот ноги. Про ноги я пока старалась не думать, хотя и так ясно: стерла все, что только можно было стереть, остальное сбила в кровь. Ничего ж не видно!
А дома мама с папой, свет в их комнате, уютное жужжание телевизора… Да ничего подобного! Они ведь уехали уже — в отпуск. И квартира пустая с выключенными кранами газа и воды. И никто меня там не ждет. Я ведь сама им наказала не волноваться до конца августа, они и не волнуются. И девчонки не ждут меня на Разгуляе, потому что я их бросила, уехала, даже не предупредив. И Кашос уже не ждет. Наверное, обиделся и хрипит теперь нежности другой Настеньке, не такой незадачливой дуре…
Ч‑черт, да где же «Алушта»?! Я приготовилась плакать как раз в то мгновение, когда вдали сверкнули новогодней гирляндой огни пионерлагеря «Павлик Морозов».
Еще громыхала дискотека в Зеленом театре, а значит, я шла всего каких-то часа три. Однако мне хватило: я была без сил. Лихорадило от волнения, от напряжения, от усталости, а еще больше — от обиды. На саму себя. Ноги горели. Вспухли, отекли, превратились в грязно-кровавое месиво, которое из уважения к окружающим нужно немедленно спрятать. Какая уж там дискотека… Входя в лагерь, я мельком взглянула на трубы — так просто, на всякий случай. Естественно, никого не увидела, да там никого и не было (как я подозреваю после некоторых размышлений)… Но это было уже неважно. Вот теперь уж точно только усилием воли я дотащила себя до Храма. И эти несколько метров по лагерю дались несравнимо труднее всей долгой дороги из «Орбиты».
В Храме Омовения какие-то девушки щебетали в запахе лавандового мыла и яблочного шампуня. То ли запоздало прихорашивались на дискотеку, то ли оправлялись после нее. Они вытаращились на меня как на призрак, да оно и понятно: личико было еще то, не говоря уж о ногах! Мельком взглянув в зеркало, я и сама ужаснулась — серая, растрепанная, грязная, с красными шальными глазами. Я вошла, а они расступились и перестали щебетать, замолчали, вероятно, гадая, пытали меня или еще что… Мне снова сделалось необъяснимо стыдно. А потом я, все еще дрожа, встала прямо в футболке под холодные струи душа. От воды щипало ранки на ступнях. «Да и фиг с вами, — подумала я. — Походили бы с мое, пигалицы…» Я закрыла глаза и забыла о них. Заодно футболка постирается. Завтра ведь, кажется, Ксюхина очередь…
На Разгуляе я стянула с себя футболку. Выжала и повесила на веревочку за деревьями. В пустой палатке уныло и счастливо пахло домом — нафталином и Нининым дезодорантом «Climate». Я рухнула, воткнувшись лицом в мягкий спальник.
Внизу, под Разгуляем, уютно и умиротворяюще шумело море; дискотека ритмично отдавалась в горах сексуальными тембрами «Депеш мод»; на кривых ступеньках Пьяной лестницы уже дремали блики луны, в Аллее любви начинали целоваться влюбленные парочки, а серебристые тополя вокруг Зеленого театра смеялись бархатистыми листочками, глядя на наше молодое счастье и охраняя от всего остального мира сказочную страну под названием Лагерь МЭИ «Алушта».
Засыпая, я мысленно благодарила тех студентов‑шестидесятников, руками которых когда-то было создано это маленькое чудо. Не надо мне вашей дискотеки. Не надо мне больше никого. И ничего мне уже больше не надо. Спасибо, Господи, что позволил мне дойти, спасибо, что спас… Спасибо, что я снова здесь… Спасибо, спасибо, слава тебе, Слава Тебе, Го…
Под утро вернулись девчонки и приснился Оцеола Мидл, любующийся ошметками на моем носу.
И не было всю эту ночь на побережье дикаря счастливее меня.
Яна Амис
Крымский пейзаж на счастье
В первый раз Варенька услышала про Крым от соседки по коммуналке, девяностолетней Ираиды Михайловны. Стояла солнечная московская зима. С крыш свисали огромные сосульки, походившие на грандиозные новогодние украшения, созданные природой и неуправляемой архитектурой старых московских крыш. Варенькина мать Нина, хлопотавшая на кухне, посмотрела в окно и напомнила дочке:
— Теплее одевайся, мороз лютый стоит.
— А ты почему не одеваешься? — спросила Варенька. — Тебе тоже не мешает воздухом подышать, сидишь в библиотеке день и ночь.
— Ты же знаешь, я зиму не очень… — ответила мать и отошла от окна.
Вошедшая на кухню Ираида Михайловна, в прошлом графиня и владелица всего дома, а теперь просто соседка по коммунальному жилью, вмешалась в их разговор.
— Как я вас понимаю, — прошелестела она, ставя на конфорку эмалированный чайник подрагивающей старческой рукой. — Так хочется на солнышко, куда-нибудь в теплое место…
— Куда, например? — спросила Нина, печально сознавая, что она вряд ли когда-нибудь выберется в теплые края. Нина Григорьевна — мать-одиночка, работая библиотекарем, еле-еле сводила концы с концами. Варвара на следующий год переходила в восьмой класс и уже выросла из многих вещей, но покупать их было не на что.
— Когда я была девочкой, меня возили в Крым, в Коктебель. У нас там дача была недалеко от волошинской, мы к ним часто заходили. Батюшка-то мой юристом трудился, а матушка — пианистка и певица невероятного дара была, и Максимилиан обожал, когда она пела.
— К Волошину — это к поэту? — спросила Нина.
— Разумеется, дорогая, у России всегда был один-единственный Волошин.
Варенька напрягла память, пытаясь вспомнить поэта Волошина и его стихи, но в голову ничего не приходило.
— А вы, деточка, я вижу, про Волошина и не слыхали?! — полуутвердительно спросила девочку Ираида Михайловна.
— Нет, она с его творчеством не знакома, — ответила за дочку мать.
— В школе его нынче не изучают?
— Нет, ни в школьной программе, ни для внеклассного чтения Волошин не упоминается, — сказала мать.
— Как это прискорбно, — посетовала старушка. — Хотя что уж о культуре говорить, они много всего у людей забрали…
Она ушла в комнату-закуток, в которой доживала свой век, и вскоре появилась, бережно держа в пергаментных руках небольшой прямоугольный предмет.
— Возьмите, пожалуйста, деточка, — сказала она Варе и протянула небольшую картинку в простенькой золоченой рамочке. На ней был изображен морской пейзаж: огромное, в половину горизонта, алое солнце садилось за черный мыс, выступавший из морской пучины, окрашенной закатными тонами в розовато-багровые тона. Картина, выполненная маслом на холсте, несмотря на давность, оставалась яркой, словно была написана совсем недавно. От нее веяло чем-то радостным, неким предчувствием счастья.
— Это в Крыму, гора Карадаг на закате, пояснила Ираида Михайловна. — Батюшка мой написал, царство ему небесное. Я всю жизнь храню ее и вспоминаю те чудесные поездки в Крым с родителями и сестрами. Из Москвы в то время дорога в Крым была долгой. Ехали поездом, собираться начинали аж в конце лета, а в сентябре со всем семейством и прислугой туда и выдвигались. В дороге чай пили. Няня брала бутылки с квасом и провиант разный. Батюшка в ресторан любил захаживать, любитель был коньячка пару рюмочек выпить, а матушка вот не очень рестораны жаловала, так он для нас оттуда с официантами вкуснейшие обеды слал. Меня, может, давно уже и на свете не было бы, если бы я на эту картиночку не смотрела всю мою жизнь. Если вам когда-нибудь станет плохо, деточка, — проникновенно сказала старая графиня, — поезжайте в Крым. Там — настоящее счастье.
Она тихо улыбнулась и взглянула на Вареньку некогда голубыми, выцветшими глазами. Варенька заметила, как мать отрицательно покачала головой, посылая немой сигнал: «Не бери». Варенька попробовала вежливо отказаться, но Ираида Михайловна так настойчиво протягивала картинку, что девочке стало ужасно неудобно отказываться от подарка старушки, с такой искренностью отдававшей самое ценное, что у нее оставалось.
— Спасибо, — сказала Варя, не глядя на мать и принимая подарок с большим смущением.
Ираиду Михайловну нашли мертвой только вечером следующего дня, да и то случайно. Соседка Нюра принесла назад одолженную у старушки кастрюльку. Долго стучалась в комнату, но ей никто не открывал. Нюра ушла, подумав, что Ираида Михайловна прилегла на часок соснуть. Но старушка так и не выходила, даже чтобы по обыкновению вскипятить чайник.
Вот тогда Нюра и забеспокоилась, начала с силой тарабанить в ее дверь. Поднялся шум, соседи высыпали в коридор. Через некоторое время прибыл милиционер с понятыми и местным слесарем. Вскрыли замок…
Тело, покрытое с головой белой простыней, вынесли на носилках, Варенька, тихонько всхлипывая, смотрела на это из своей комнаты через замочную скважину: мать не велела ей выходить в коридор.
В дверь купе постучали, Варвара разрешила войти, и на пороге появился проводник. Он принес чай в высоком стакане с железным подстаканником.
— С лимончиком, как заказывали, вот сахарок… — произнес он и аккуратно поставил стакан на столик.
— Спасибо большое, — поблагодарила Варвара и протянула деньги. — Сдачи не надо.
Проводник благодарно улыбнулся и вышел. Варвара бросила кубики сахара в стакан, задумчиво помешала ложечкой дымящуюся жидкость. Стала смотреть в окно на проносящиеся мимо поля, бесконечную череду деревенских домиков, железнодорожные станции, где на пустых деревянных ящиках восседали розовощекие тетки в цветастых платочках с корзинками, кульками и мисками, полными нехитрой снеди: вареной картошки, фруктов, соленых огурцов, воблы, пива, пирожков, прикрытых газетой. Ужасно захотелось есть. Варвара посмотрела на часы. Уже совсем скоро они прибудут в Феодосию. Она достала зеркальце: оттуда на нее смотрела уставшая женщина средних лет с заметной проседью в каштановых волосах. Стрижка, сделанная перед отъездом, ей шла, но глаза, полные грусти, выдавали владелицу, сообщая, что у той неприятности. Взгляд портил красоту лица женщины, а глаза, хоть и должны были привлекать внимание как своей иконописностью, так и длиной ресниц, увы, со своей задачей не справлялись. Высокая тонкая бровь Варвары была маминой, курносый нос — скорее, от отца, которого она никогда не знала. Обычно ее лицо было привлекательно-задиристым, но не сегодня — с этой бесконечной печалью, пересекавшей ее высокий лоб, и мелкими новыми морщинками, ехидными лапками паучков, сплетавших у уголков ее губ паутинку — ловушку продолжительного уныния.