Роман Поплескин – Марфа да Матвей (страница 2)
– Матвей, смотри! – она указала в сторону, где мужики толпились у воза с солью.
Дед Фёдор, уже без котомки, но с новым посохом (из черёмухи, Матвей отметил про себя), о чём-то горячо и негромко спорил с Кузьмой Громоваром. Кузьма стоял, скрестив руки, слушал, не перебивая, но лицо его было хмурым, а глаза, казалось, вбирали в себя не слова, а сам смысл тревоги старика. Фёдор жестикулировал, показывая то на лес, то на свой новый посох. Матвей смог разобрать лишь обрывки:
– …не так, Кузьма, не так шумят… В овраге Медвежьем – тишина мёртвая, птицы нет… А этот посох… сам под ноги лёг, будто просился…
Кузьма в ответ лишь покачал головой и сказал что-то короткое и увесистое, как удар молота. Фёдор вздохнул, махнул рукой и пошёл прочь, к кабаку, видимо, чтобы промочить горло и забыться.
Изба Веденских стояла чуть в стороне от деревенской улицы, под сенью старой раскидистой ивы. Она не была бедной – крепкие брёвна, новая драночная крыша, но в ней чувствовалось не жильё, а временная стоянка. Как будто хозяева всегда были готовы сорваться с места, и сама домовитость здесь была невольной. Войдя внутрь, попадал не в дом, а в музей чужих дорог и остановившегося времени. Воздух пахло пылью, сушёными травами и старым деревом. Главное место в горнице занимал дубовый стол, весь испещрённый царапинами, чернильными кляксами и следами от лезвий. На нём царил хаос, который только хозяева могли счесть порядком: свитки бересты, зажатые в тисках не до конца развернутые, потёртые кожаные тома с застёжками, глиняные черепки с нацарапанными знаками, и карты.
Карты были везде. На столе, приколотые к стенам, даже на единственном свободном табурете лежал натёртый воском холст с набросками северных рек и гор. На них не было чётких границ – только пунктиры троп, кружки-стоянок, значками отмечены «камень-великан», «старая сосна с лицом», «поляна без птиц». Это были не карты земель, а карты примет и странностей. На полках, вместо обычной утвари, стояли предметы-загадки: сумка из незнакомого грубого меха, пара бронзовых фибул с узором в виде бегущих оленей, странный плоский камень с отверстием посередине – «солнечный компас», как называл его отец. В углу, прислонённый к печи, стоял прочный посох из можжевельника с навершием в виде ворона – его оставила мать, сказав, что он «не захотел идти» в последний путь.
Марфа, войдя, первым делом подошла к маленькому оконцу, где стояли два засохших венка из полевых цветов – их сплели и оставили родители в день отъезда. Они давно превратились в ломкую пыль, но убирать их рука не поднималась.
– Два года, – тихо сказала она, не оборачиваясь. – Ровно два года на Ивана Купалу уехали. Говорили: «К осени будем, с полными котомками диковин».– А пришли бы – опять бы через месяц сорвались куда-нибудь к «камню-плачущему» или в «болото, где поют лягушки на старый лад», – отозвался Матвей . В его голосе не было злости, лишь усталая, застарелая горечь. Он подошёл к столу, провёл пальцем по пыльной кромке карты. – Весь мир им был интересен, кроме своего дома. Кроме нас. Они стояли в центре комнаты, и тишина здесь была особой – не уютной, а выжидающей. Каждая вещь в избе была немым укором и напоминанием.
Какими они были, Семён и Марья Веденские?
Отец, Семён. Высокий, сухопарый, с лицом, обветренным до цвета старой меди. Глаза – светлые, серые, как дымка над рекой, всегда прищуренные, будто высматривающие что-то на горизонте, даже в собственной избе. Руки длинные, пальцы узловатые от постоянной работы с пером, резцом и верёвкой мерной. Он мог молчать часами, а потом выдать целую лекцию о том, как по узору трещин на черепке определить возраст горшка и какой народ его слепил. Его тихая одержимость была тихой, но всепоглощающей. Для него мир был гигантской головоломкой, которую он обязан был собрать. Мать, Марья. Невысокая, крепкая, с густыми тёмными косами, которые всегда были немного растрёпаны, будто их только что трепал степной ветер. Глаза – тёмно-карие, почти чёрные, и невероятно живые. В них постоянно вспыхивали искры – то любопытства, то нежности, то внезапной догадки. Она говорила быстро, образно, могла часами рассказывать детям сказки, но не выдуманные, а те, что «подслушала у старого камня или у реки». Её магия была в слове и внимании. Она слышала то, чего не слышали другие: шёпот трав, спор ветров, усталую песню старого дома. Для неё мир был великой Книгой, которую нужно было научиться читать.
– Помнишь, как он пытался научить меня читать карты по звёздам? – сказал Матвей, глядя на потолок, где через маленькое слуховое окно виднелся клочок неба. – А я всё спрашивал: «Зачем? Есть же дороги». А он говорил: «Дороги могут исчезнуть, сынок. А звёзды – никогда. Они – самый верный гвоздь, на котором всё держится».
– А мама… – Марфа обняла себя за плечи. – Она говорила, что у каждого места есть своё имя. И если назвать его правильно, оно тебе поможет. Она всё пыталась узнать у Агафьи старые, забытые имена… для своих карт.
Они замолчали. В тишине заскрипели половицы, будто сам дом вздыхал. На столе, в луче заходящего солнца, ярко блеснула стеклянная линза от отцовской подзорной трубы, лежащая на развороте книги. Марфа подошла, взяла её. Под линзой на пожелтевшей странице был изображён странный узор: концентрические круги, пересечённые зигзагом, а подпись, выведенная уверенным почерком Семёна, гласила: «Знак „Сердца Леса“. Встречен на менгире у Белого Бора. По местным – хранит от «оборотной стороны».
– «Оборотная сторона»… – прошептала Марфа. – Это как… изнанка мира? Навь? – Бредни, – буркнул Матвей, но без прежней уверенности. Он снова посмотрел на карту, на значок «Белый Бор» на самом краю, у края бумаги, почти в неизвестности. – Просто старый камень с царапинами. Они, наверное, сидят у какого-нибудь костра, рисуют новую карту и даже не вспоминают, что у них… что мы тут… Он не договорил. Сказать «ждём» было бы неправдой. Они уже почти перестали ждать. Они привыкли.
Марфа положила линзу на место, и её взгляд упал на маленький деревянный сундучок под столом – её личную «сокровищницу». Там лежали самые ценные для неё «артефакты»: красивый кремень, подаренный отцом, пёрышко сойки, засушенный цветок, и… свёрнутый в трубку листок, который мать сунула ей в руку в день отъезда. «Не разворачивай, пока не станет совсем страшно или совсем одиноко», – сказала она тогда. Марфа так ни разу и не развернула. Было и страшно, и одиноко, но вскрыть это последнее послание значило бы поставить точку. Признать, что это – прощальное письмо.
– Знаешь, – тихо сказал Матвей, глядя в темнеющее окно, где уже зажигались первые огоньки в других избах. – Иногда мне кажется, они нашли что-то такое настоящее… такое важное, что всё остальное – мы, Ольховка, этот дом – для них стало просто… картинкой на карте. Одной из многих. Марфа не ответила. Она смотрела на тот самый значок «Белого Бора» на карте отца. И ей вдруг, с леденящей ясностью, показалось, что это не просто точка. Это – рана на бумаге. И из неё медленно, невидимо, сочится та самая «оборотная сторона», заполняя сначала карту, а потом и весь мир вокруг.
Они легли спать в своей горенке, под толстыми, сшитыми матерью одеялами. Сны к ним не шли. Вместо них из темноты углов на них смотрели немые лица привезённых масок, с полок доносился лёгкий звон от прикосновения ночного ветра к бронзовым фибулам, а карты на столе, казалось, шелестели, продолжая жить своей тайной жизнью, в которой уже не было места живым картографам. Дом был полон их вещей, их запаха, их страсти. Но самих их в нём не было. Была только двойная пустота – в центре комнаты и в сердце близнецов. И первое, ещё не осознанное понимание, что чтобы заполнить её, придётся не ждать, а пойти по их следам. Даже если эти следы ведут за край всех карт, в самое сердце тишины, которая теперь звучала набатом.
Утро после базара было ясным и звонким, но в воздухе уже висело едва уловимое предвкушение праздника, а для немногих – и предчувствие.
Кузница Кузьмы стояла особняком, и к ней не просто шли – к ней поднимались, будто к маленькой крепости. Она была сложена из тёмного камня и вековых дубовых плах, и от неё всегда тянуло не просто жаром, а основательным, укоренённым теплом, как от сердца горы.
Кузьма встретил Матвея не словом, а кивком. Он уже стоял у горна, и в свете синеватого пламени его фигура казалась монолитной, высеченной из гранита. Его руки, покрытые паутиной старых ожогов, деловито перебирали угли. Он не спрашивал, зачем пришёл парень. Если пришёл – значит, нужно.
– Праздник. Огню нужны зубы, – хрипло бросил Кузьма, указывая подбородком на кучу старых, погнутых вил и сломанных кос. – Выправь да наточи. Не для дела – для вида. Чтобы блестели.
Это была типичная для Кузьмы задача: бесполезная с практической точки зрения, но бесконечно важная с точки зрения смысла. Вилы для прыжков через костёр не должны быть острыми, но они должны сиять, воплощая идею очистительного огня. Матвей кивнул и принялся за работу, его практичный ум сразу оценив масштаб: сначала выправить на наковальне, потом крутить точильный круг ногой, следя за равномерностью.
Работа шла под аккомпанемент ритмичных ударов молота Кузьмы. Он ковал что-то небольшое, и с каждым ударом по раскалённому металлу, воздух в кузнице содрогался густой, плотной волной. Матвей, привыкший к этому, сегодня почувствовал не просто звук, а давление. Будто каждый удар не формировал железо, а утрамбовывал саму реальность вокруг.