Рои Хен – Души (страница 52)
Если Ты существуешь, дай же знак.
Оп!
Оп!
Оп!
Оп!
Оп!
Здесь…
Как всегда, я тут для того, чтобы рассказать вам, как все было на самом деле. Это все произошло здесь, в Израиле, когда Грише был тридцать один год. И хоть он и выглядел ребенком, ходил уже по-стариковски, медленно-медленно, словно по колено в воде. Когда человек превращается в старика, знаете? Когда его вчера живее для него, чем его сегодня. Когда он думает о мертвых больше, чем о живых. И когда люди вокруг становятся совершенно безразличны для него, пусть даже это собственная мать.
А кстати, в России это не называют Холокост и даже не Вторая мировая война. Там это называется Великая Отечественная война. Смотрите, как от названия меняется история! В Холокосте мы потерпели поражение, в Великой Отечественной войне победили. Хотя, по сути, что значит “победили”?.. Даже тот, кто думал, что победил, – проиграл… Знаете, кто выигрывает войну? Только тот, кто остается жив. Погибший всегда проигрывает, неважно, на чьей он стороне.
Однажды в рыбной лавке в Яфо я видела выходца оттуда, с номером на руке. Он хотел купить карпа, но только голову. Смотреть было больно. После Холокоста у людей в Израиле в ноздрях стоял запах крематория. А их дети, родившиеся в Израиле, уже не слышали запаха, но температура тела у них была как в крематории. А у их детей нет такой температуры, но они словно наполнены газом. Чиркни спичкой – и все взорвется. И как-то это проникло и в людей, которые вообще родом с Востока, из Марокко, Ирака, Йемена, Эфиопии, и теперь в День памяти Катастрофы плачут все вместе, все евреи. Да, по сути, какая разница, я тоже плачу, а я не еврейка.
Иногда я себя ощущаю очень даже еврейкой. В музее как-то была выставка детских рисунков из гетто. Я туда неделю ходила, но о рисунках ничего сказать не могу. Кто их вообще видел, эти рисунки? Я видела только слезы, стоявшие у меня в глазах.
Так вот, восемь лет назад мы с Гришей отправились на улицу Алленби покупать ему ботинки, потому что старые его выглядели хуже, чем обувка у бомжа, который иногда прохаживается у нашего дома. И вдруг я слышу сирену. Громко так воет. Ву-у-у-у. Я подумала, война началась, Тель-Авив обстреливают ракетами. Дернулась было бежать в бомбоубежище, но вижу – никто не бежит, наоборот, все стоят на месте. И смотрят вниз с грустными лицами. Тут я сразу смекнула – День Катастрофы. Такая штука может запросто из тебя шизофреничку сделать, когда не знаешь, то ли в бомбоубежище бежать, то ли застыть на месте.
Короче говоря, как все, так и я – стою на месте, смотрю в асфальт, тихо предаюсь своим мыслям. Думаю о советских солдатах, дошедших до Берлина, думаю, каково это было – оказаться маленькой девочкой в эшелоне, везущем тебя в концлагерь. Сирена звучит долго, много о чем успеваешь подумать. Вспомнила итальянский фильм, в котором папа дурачится перед своим сыном, превращая Холокост как бы в игру. Вдруг Гриша, а он стоял рядом со мной, начал прыгать как заведенный. Прыг-прыг-прыг.
Сперва люди просто пялились на него, не понимали, что это с ним, потом, наверно, подумали, что он религиозный, потому что есть такие религиозные, которые не стоят во время сирены в День Катастрофы. Не знаю почему, это же их дедушка с бабушкой там погибли, не чьи-нибудь еще, но они не стоят, и все тут.
Короче, Гриша прыгает, прыгает, а потом начинает выкрикивать: оп, оп, оп! Тут уже два человека посерьезнее озлились на него. Я пыталась встать между ними, но они и меня оттолкнули. Подумать только, что такого, в конце концов, Гриша сделал, не кричал же он “Хайль Гитлер”, только прыгал на месте и выкрикивал “оп”. От этого ведь не умирают, правда?
Они его пинали и после того, как он упал на землю. Будешь уважать память о Холокосте, приговаривали, будешь теперь уважать выживших. Он им сказал: “Я и сам из выживших”. Не нужно быть гением в математике, чтобы понять, что Гриша, которому был тогда тридцать один год, не мог быть современником Холокоста. А он знай себе тянет: “Вы мне руку сломали, нацисты, нацисты!” У нас здесь люди не любят, когда их зовут нацистами. Я им говорю: “Я его мама, оставьте его, вы делаете ему больно!” А Гриша знай долдонит: “Я был там, во время Холокоста, был вместе с Гретхен. Мы вместе выступали в цирке, спросите тех, кто там был… Голиаф, оп, оп, оп!”
Ладно, тут они перестали его бить, потому как видят – у него с головой не в порядке. Сказали мне: “Коли ты его мать, забери его отсюда”. Сирена замолчала, и все вернулись к своим делам, как будто и не было ничего, ни сирены, ни Холокоста. Только Гриша так и лежит на земле, за руку держится и хнычет: “Моя вина. Моя вина. Вся Катастрофа произошла из-за меня”.
Вы понимаете? В этом весь Гриша. Холокост произошел из-за него. А мне с этим жить.
Теперь в отношении Гришиного рассказа, будто бы он был тогда этой маленькой скотинкой, блохом или как там его, – это как раз очень правильная метафора. Гриша и вправду кровосос, он пьет кровь, мою кровь. У меня и крови-то почти не осталось. Когда родился, он сильно так сосал, сосал из меня молоко. Такой был голодный младенец. Но красивый, очень красивый. И не выглядел младенцем, выглядел взрослым: глаза большие, губы толстые и много волос. Это как раз сейчас, когда ему почти сорок, он стал выглядеть как младенец, с этой своей лысиной.
Знаете что? Пока Гриша не вернулся, я вам еще кое-что расскажу, что тогда случилось. Только принесу Гришину записку, я ее сохранила. Одну минутку.
Я ее нашла в кармане его брюк, когда занималась стиркой. Прочитала и ничего не поняла. А через несколько дней пошла в поликлинику, и там со мной разговорился один господин, немолодой, но очень приятный. Знаете, как это бывает, люди сидят в очереди к врачу и говорят о чем-нибудь. Рассказала ему, что я из Москвы, о том о сем, пока разговор не дошел до моего сына, и я показала ему найденную записку. Спросила, может ли он мне объяснить, что здесь написано, потому что иврит у меня не ахти какой. Он сказал: “Ты не понимаешь, потому что это не иврит, это мамэ-лошн”. Я спросила, что это, и он перевел: мамин язык, но моя-то мама на этом языке не говорила. Короче, это вообще не иврит, а идиш. Вот я вам перепишу тут и оригинал, и перевод того господина из поликлиники:
Мне показалось, что это очень красиво сказано, но смысла я до конца так и не поняла. Подумала, может, Гриша желает остаться одиноким, потому что только так он чувствует себя чистым. Потом мне пришло в голову, что, может быть, это со мной он ощущает себя нечистым. Одно я точно знаю: ничего хорошего нет, когда душа одинока. Об этой записке я с ним никогда не заговаривала. Негоже вечно заниматься душами и всякими такими вещами. Кто все время думает о смерти, у того не остается времени на жизнь. Потому-то меня и злило поначалу, что вы читаете эту книгу. Не хотелось, чтобы вы еще глубже заталкивали его во все эти мысли. Теперь я уже привыкла к тому, что вы здесь. Даже спасибо вам скажу, потому что, в конце концов, вы читаете и мою историю. Я всего этого никогда никому не рассказывала. Не люблю, как бы это сказать, вываливать короб со своими проблемами на чью-то голову.
После того Дня Катастрофы, когда Грише сломали руку, он проходил с гипсом целый месяц. И больше не хотел покупать ботинки, с тех пор только в домашних тапочках ходил. Да и на улицу не слишком-то хотел выходить. Прошло, наверно, полтора года, а может, и два, пока он по-настоящему выбрался из дома. Тело у него стало белое-белое, потому что он и солнца-то никогда не видел. Я тогда думала, ничего страшного, чего ему там искать-то, снаружи, – как под автобус попасть, в море утонуть, снова под удары подставиться? Лучше уж пусть дома сидит, в тишине и покое, людей не пугает, знай в компьютере фильмы смотрит. Хотя он никогда не досматривает фильм до конца. Либо заснет, либо разозлится и выключит. Детективы он не любит. Триллеры не любит. Смотрит в основном романтические картины. Но без постельных сцен. Когда слишком много секса, сразу выключает. И даже злится. Вот такой он.
Неделю назад пришел в гостиную, зажигалку искал. Протягиваю ему зажигалку, он пытается, пытается закурить, а она не работает. Вдруг он швыряет в меня пепельницу. Я уже привыкла к этим его скандалам. Говорит мне, чтоб сходила, купила зажигалку. Я пошла, а что, у меня есть выбор? Возвращаюсь, а Гриша на полу, с такой пеной на губах. Я испугалась, что это эпилепсия. Попыталась его поднять – какое там, тяжелый. Этот мальчик, говорю вам, через что только я с ним не прошла. Под конец, когда он затих и снова задышал, я дала ему воды, вытерла лицо. Спрашиваю: “Ты как, в порядке?” Да, говорит, в порядке. Что случилось? Не знает. И так я сидела на полу и держала его, пока он не заснул у меня на руках. Как младенец.