реклама
Бургер менюБургер меню

Робин Миллер – Неоконченное путешествие Достоевского (страница 48)

18

В «Мужике Марее» слова каторжника-поляка «Je hais ces brigands» обрамляли повествование и своим изменившимся в финале значением подчеркивали джеймсовское представление о том, что хотя после обращения внешние обстоятельства могут остаться прежними, они наделяются новым позитивным смыслом. В «Сне…» осознание рассказчиком того, что он смешон, можно считать такой же рамкой. Герой знает, что другие находят его смешным и до, и после «путешествия обращения». Перед полетом во сне сознание того, что он «всегда был смешон» [Достоевский 25:104], наряду с солипсической верой в незначительность всего на свете, ставят героя на грань самоубийства. Его «ангедония» весьма велика. Однако после перемены собственная способность вызывать смех становится для него драгоценна: «Но теперь уж я не сержусь, теперь они все мне милы, и даже когда они смеются надо мной – и тогда чем-то даже особенно милы» [Достоевский 25: 104].

Центральное место в изображаемых Достоевским душевных переворотах занимают страх, страдание, смерть и нанесенная ребенку обида. Если в «Мужике Марее» автор в своих воспоминаниях путешествовал назад и вперед сквозь время и пространство, присутствуя в рассказе одновременно и в качестве уязвимого ребенка, и как взрослый, способный и на ненависть, и на примирение, то в «Сне…» образ ребенка выступает в качестве второго важного элемента рамки, в которую заключено путешествие «смешного человека» сквозь пространство и время. В начале герой отвергает мольбу девочки о помощи; в конце он уверяет нас, что отыскал ее. В начале его невольная жалость к ней – то есть открытие, что, несмотря на всю свою меланхолию, ангедонию и солипсизм, он еще способен что-то чувствовать, – вдохновляет его на путешествие во сне. Кроме того, встреча с девочкой и последующие размышления подчеркивают трудность определения точного момента, когда происходит обращение героя. Но девочка, как понимает сам «смешной человек», оказывается центром всего происходящего, в том числе его последующего путешествия[196].

Образ потерянной, а затем найденной маленькой девочки, с которой связано нелепое путешествие героя во времени и пространстве, напоминает другой, хорошо известный Достоевскому текст о видениях – «Исповедь англичанина, любителя опиума» Томаса Де Квинси (1822). В начале рассказа смешной человек рассказывает о ребенке, которому он не помог, и указывает, что «эта девочка спасла меня» [Достоевский 25:108]. Сходным образом Де Квинси трактует роль в своей жизни девочки-проститутки Анны: «Но случилось так, что в сей смертельный миг бедная сирота, которая в жизни своей не видела ничего, кроме обид и оскорблений, протянула мне спасительную руку» [Де Квинси 2011: 69]. Герой теряет ее на унылых улицах Лондона, а в последующие годы не раз принимается за поиски, отчаянно желая послать ей «весть всепримиряющей благодати и прощения». Он пишет: «Так, проходя по освещенной тусклым светом фонарей Оксфорд-стрит… я проливаю слезы… <…> Однако до сей поры не слышал я об Анне ни слова. Среди горестей, выпадающих на долю всех людей, то было величайшим несчастьем» [Там же: 70, 83]. Точно так же, как Де Квинси, свет газового фонаря поражает сердце «смешного человека», но он, в отличие от англичанина, для которого Анна исчезла навсегда, находит ребенка: «А ту маленькую девочку я отыскал…» [Достоевский 25: 119].

В промежутках между этими встречами оба героя странствуют во времени и пространстве. Тот и другой затрудняются четко описать ход времени в этом путешествии. Некий простор продолжает существовать, но время перестает быть его мерой. Де Квинси так описывает действие опиума: «…порою мне казалось, что в единую ночь я жил до семидесяти, а то и до ста лет; более того, иногда у меня было чувство, будто за это время миновало тысячелетие», но для описания его переживаний слово оказывается «бессильно. <…> Чувство пространства, а в конце концов и чувство времени были сильно нарушены» [Де Квинси 2011:129]. «Смешной человек» пишет, что во сне «одно представляется с ужасающею ясностью… а через другое перескакиваешь, как бы не замечая вовсе, например, через пространство и время. Сны, кажется, стремит не рассудок, а желание, не голова, а сердце» [Достоевский 25: 108].

Напомним некоторые важные моменты рассказа Достоевского: «смешному человеку» снится, что он умер и зарыт в могилу. Затем он летит с неизвестным существом по пути, где остановки зависят от желаний: «Я не помню, сколько времени мы неслись, и не могу представить: совершалось все так, как всегда во сне, когда перескакиваешь через пространство и время и через законы бытия и рассудка и останавливаешься лишь на точках, о которых грезит сердце» [Там же: ПО]. Он прибывает на иную Землю, сходную с нашей, но пребывающую в состоянии как бы до грехопадения. Он любовно восхищается невинными жителями «греческого архипелага», но в конце концов «развращает» их всех. Он жаждет мученичества, и его изгоняют. Жители далекой планеты посеяли в его сердце семена любви и искупления, хотя он и явился причиной их падения: «Как скверная трихина, как атом чумы, заражающий целые государства, так и я заразил собой всю эту счастливую, безгрешную до меня землю» [Там же: 117][197]. Все эти составляющие весьма напоминают видения, описанные Де Квинси.

Его «Исповедь…» предвосхищает мотивы погребения и путешествия сквозь пространство и время. Особенно важно, что в своих визионерских странствиях Де Квинси тоже становится одновременно и божеством, и жертвой.

…я был жрецом, мне поклонялись, и меня же приносили в жертву. Я бежал от гнева Брахмы сквозь все леса Азии… <…> Неожиданно я встречался с Исидой и Осирисом, и те говорили мне, что я совершил деяние, от которого трепещут ибисы и крокодилы. <…> Крокодилы дарили мне смертельные поцелуи… <…> Над всеми этими образами… повисло чувство беспредельности и вечности, доводившее меня до крайней степени угнетенности, едва ли не до сумасшествия [Де Квинси 2011: 136–137].

Затем ему снится потерянная Анна; ее образ, на мгновение обретенный во сне, всплывает в конце исповеди. Подобно маленькой девочке, встреченной «смешным человеком», Анна становится олицетворением искупления, иконой, освещенной не церковной свечой, а унылым городским светом: он вспоминает ее лицо «семнадцать лет назад… в тусклом свете фонарей», а затем во сне снова видит, как «под фонарями Оксфорд-стрит шел с Анною совсем так, как шли мы семнадцать лет назад…» [Де Квинси 2011: 139,140].

В XIX – начале XX века мистические переживания, вызываемые опиумом и анестетиками, казались некоторым законным и продуктивным путем исследования сверхрационального. В главе о «мистицизме» из «Многообразия религиозного опыта» Джеймс приводит многочисленные свидетельства таких переживаний. Одно из них, взятое из брошюры Бенджамина Пола Блада и озаглавленное «Трансы Теннисона и анестетическое откровение», описывает видения женщины под влиянием эфира, который она вдыхала, готовясь к операции. Этот отрывок на удивление похож на сон «смешного человека»:

Великое Существо или Сила путешествовало по небу, и нога его двигалась по молнии, как колесо по рельсе, – это был его путь. Молния была создана из бесчисленных человеческих душ… и я была одной из них. Он двигался по прямой… <…> Затем я увидела, что он, напрягая все силы, пытается изменить свой путь, искривить линию молнии. <…> Он согнул меня, причинив мне ужасающую боль… и в самый острый момент… я прозрела. На мгновение я поняла все то, что не могу вспомнить теперь. <…> Угол оказался тупым. <…> В этот момент передо мной прошла вся моя жизнь, включая все маленькие бессмысленные страдания, и я постигла их. <…> Когда я проснулась, первым моим чувством было то, что я выразила со слезами: «Domine поп sum digna»[198] [James 1970: 307–309].

Странствие «смешного человека» во времени и пространстве не связано с наркотиками, но ближайшие его аналоги обнаруживаются в визионерских переживаниях тех, кто, подобно Де Квинси и другим, пересекал свои пространственные и временные границы при помощи опиума и эфира. Озабоченность углами и путями в пространстве в приведенном отрывке напоминает и интерес к подобным деталям, который проявляет Иван Карамазов.

Даже рассказывая нам о чудесном прыжке во сне сквозь время и пространство, «смешной человек» остается чрезвычайно точен – как и «Достоевский» в «Мужике Марее» – в указаниях, когда именно случился сон: «Истину я узнал в прошлом ноябре, и именно третьего ноября…» [Достоевский 25: 105][199].

Сам писатель на протяжении всего своего творчества, описывая такие происходящие, казалось бы, вне повседневного времени и за пределами известного пространства путешествия, помещал их в точные временные и пространственные координаты. Получавшееся в результате необычное пересечение времени с безвременьем, определенного места с местом пусть известным, но недостижимым, – порождало особый, присущий именно Достоевскому модус фантастики или фантастического реализма. Это явление обнаруживается уже в одном из самых ранних произведений – повести «Двойник» (1846). Господин Голядкин, как впоследствии «смешной человек», бродит по Петербургу у Фонтанки в пасмурную ноябрьскую ночь. В обоих произведениях ночи изображаются как сырые, унылые и холодные; в «Сне…» даже говорится, что дождь льет «с явной враждебностью к людям» [Достоевский 25: 105]. Голядкин чувствует себя так же, как «смешной человек»: он словно «был убит», и далее рассказчик пишет: