Робин Миллер – Неоконченное путешествие Достоевского (страница 30)
Кроме того, оба полагают необходимым вести лихорадочную переписку со своими покровительницами. Постоянный обмен письмами между Руссо и г-жой д’Эпине, примеры которого приведены в начале этой главы, очень похож на переписку между Степаном Трофимовичем и Варварой Петровной. Хроникер отмечает: «Правда, он писать любил без памяти, писал к ней, даже живя в одном с нею доме, а в истерических случаях и по два письма в день» [Достоевский 10: 13]. Все корреспонденты, разумеется, бережно хранили переписку.
Более того, каждая из женщин относится к своему немолодому подопечному как к ребенку или как к собственному созданию: «…но он одного только в ней не приметил до самого конца, того, что стал наконец для нее ее сыном, ее созданием, даже, можно сказать, ее изобретением…» [Там же: 16]. И действительно, «она сама сочинила ему даже костюм, в котором он и проходил всю свою жизнь» [Там же: 19]. Мадам д’Эпине проявляла такой же материнский творческий интерес к самым личным аспектам существования Жан-Жака. Руссо описывает, как одним морозным утром он открыл сверток от г-жи д’Эпине и
нашел в нем короткую нижнюю юбку из английской фланели; г-жа д’Эпине писала, что носила ее сама и хочет, чтобы я сделал себе из нее жилет. <…> Эта забота, более чем дружеская, показалась мне такой нежной, словно г-жа д’Эпине сняла с себя одежду, чтобы одеть меня, и я в волнении раз двадцать, плача, поцеловал записку и юбку [Руссо 1961:381].
В 1762 году, когда Руссо заявил в «Исповеди», что «отказался от литературы», дабы предаться более простой и чистой жизни, он выразил свое изменившееся отношение и независимость, в частности, в одежде: «…я стал носить армянский костюм. Мысль об этом не была новой: она возникала у меня не раз и снова пришла мне в голову в Монморанси» [Там же: 520]. Смена костюма, отмечает Жан-Жак, способствовала лечению его болезни мочевого пузыря. Точно так же ближе к концу романа Степан Трофимович подтверждает свою вновь обретенную независимость сменой костюма. Он выходит в наряде, который, как и Руссо, давно уже мысленно придумывал:
…шинель в рукава, а подпоясан широким кожаным лакированным поясом с пряжкой… <…> высокие сапоги с блестящими гусарскими голенищами… <…> Шляпа с широкими полями… <…> палка в правой руке, а в левой… саквояж… в той же правой руке распущенный зонтик [Достоевский 10: 411].
Оба наряда готовы к литературной и культурной деконструкции.
Каждый из героев во время сильных эмоциональных потрясений страдает от болезни, которая действует как унизительный телесный противовес их возвышенным умственным установкам и идеям[110]. Если Руссо мучает пресловутая болезнь мочевого пузыря, то Степан Трофимович страдает от приступов «холерины». Но
я в тот же вечер возьму мою суму, нищенскую суму мою, оставлю все мои пожитки… <…> Я всегда думал, что между нами остается нечто высшее еды… <…> Итак, в путь, чтобы поправить дело! В поздний путь, на дворе поздняя осень, туман лежит над полями, мерзлый, старческий иней покрывает будущую дорогу мою… [Достоевский 10: 266][111]
Сразу после ухода оба серьезно заболевают. Руссо в конце концов выздоравливает; Степан Трофимович – нет. Длительные скитания Руссо во многом вдохновлялись его непоколебимой, навязчивой, во многом надуманной боязнью заговоров, которые все вокруг якобы плели против него. Он рассказывает, как получал анонимные письма, и пишет, что у него «врожденная боязнь потемок; я страшусь мрака и ненавижу его; тайна всегда тревожит меня. <…>…если б я увидел ночью фигуру в белой простыне, меня охватил бы страх» [Руссо 1961: 492]. Точно так же, отправляясь в бегство, Верховенский встречает Лизу и говорит ей: «Бегу из бреду, горячечного сна…» [Достоевский 10: 412].
В этом моменте цельность Достоевского как художника превосходит его идейную нетерпимость. На протяжении всего романа Степан Трофимович неоднократно разыгрывал и воплощал отдельные черты образа ненавистного Достоевскому Руссо, чьи идеи, исповеди и перемены убеждений были в представлении русского писателя фальшивыми, ложными, приносящими вред другим людям. Идеи Руссо в восприятии Достоевского превратились во вреднейшие вирусы. Они уже отчасти вызвали распространение в воздухе заразных идей, о которых писал автор «Преступления и наказания». В мире «Бесов» они представляют собой уже настоящую эпидемию, напоминающую приснившуюся Раскольникову в эпилоге моровую язву. Когда читатели сравнивают Степана Трофимовича с Руссо, вскоре им становится очевидно, что он столь же склонен к самообману, как и ответствен за распространение привлекательных идей, часто имеющих жестокие и ужасные последствия. Тем не менее этот персонаж, изображенный Достоевским с неумолимой, хотя и ласковой иронией, переживает подлинное перерождение своих взглядов.
Полемика Достоевского с Руссо в «Бесах» развивается по трем направлениям. Литературная, печатная исповедь, прославленная Руссо, находит свой уродливый аналог в отпечатанных листках Ставрогина. Политические идеи Руссо отражаются как совершенно «заразные» в политических рассуждениях Шигалева. Волфсон доказывает, что Шигалев включил Руссо
в свой пантеон протореволюционных мыслителей, хотя и в условном контексте. <…> Как показывает Достоевский через Ставрогина, теория Шигалева, в сущности, является проекцией руссоистского представления об отношениях между собой и другими на социальную и политическую сферу. Вырождение шигалевской системы в диктатуру происходит параллельно возникновению эмоциональной тирании из стремления к культивации неуловимой «уникальности» [Wolfson 2001: 110–111].
В мире романа именно Степан Трофимович является носителем вируса руссоистских идей. И все же, в конце концов, Достоевский позволяет своему герою хотя бы отчасти выздороветь: писатель наделяет Верховенского чем-то вроде идеологического иммунитета к болезни, которой он заразил многих других.
Таким образом, именно в тот момент, когда достигается наибольшее биографическое сходство между двумя сентиментальными стариками, объявляющими наконец о своей независимости от опекающих их женщин, Степан Трофимович начинает морально и духовно превосходить Руссо. Причиной ухода Жан-Жака из «Эрмитажа» послужило главным образом его уязвленное самолюбие. Хотя самолюбию Верховенского был нанесен столь же болезненный удар, его комическое, но страстное и мужественное прощание с Варварой Петровной содержит в себе значительное предсказание: «Вы всегда презирали меня; но я кончу как рыцарь, верный моей даме, ибо ваше мнение было мне всегда дороже всего. С этой минуты не принимаю ничего, а чту бескорыстно» [Достоевский 10: 266]. Эти слова Степана Трофимовича в дальнейшем подтверждаются[112].
Исповеди и Руссо, и Блаженного Августина принято рассматривать как произведения, описывающие решительное перерождение убеждений героев[113]. Однако трудно выделить у Руссо какой-то момент подлинного духовного роста – те из них, на которые обычно указывают, выглядят в лучшем случае неубедительно. С другой стороны, Степан Трофимович, несмотря на (а может быть, и благодаря) нелепости, в которые он впадает, незадолго до своей смерти претерпевает подлинный опыт духовного перерождения в одном из самых трогательных эпизодов во всем творчестве Достоевского.
Степан Трофимович отправляется в путь, не зная, куда он идет. Хроникер, не оставляя своей привычной иронии, описывает уход старика с уважением и пониманием. Он пытается представить, что происходит в сознании Верховенского, когда тот отправляется в путь:
Нет, уж лучше просто большая дорога, так просто выйти на нее и пойти и ни о чем не думать, пока только можно не думать. Большая дорога – это есть нечто длинное-длинное, чему не видно конца, – точно жизнь человеческая, точно мечта человеческая. В большой дороге заключается идея; а в подорожной какая идея? В подорожной конец идеи… Vive la grande route[114], а там что бог даст [Достоевский 10:480–481].
(Описание большой дороги, тесно связанной с человеческой жизнью и мечтами, напоминает то задумчивое настроение, в котором рассказчик «Записок из Мертвого дома» смотрел на далекий противоположный берег реки [Достоевский 4: 178–179][115].)