18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Робертсон Дэвис – Корнишская трилогия (страница 66)

18

Доктор Грин помял и покрутил Холлиера, постучал его молоточком по коленям, прослушал сердце и наконец поставил диагноз: шок. Не испытал ли Холлиер какое-либо жестокое разочарование? Да, сказал Даркур. Сильное разочарование, связанное с научной работой, – к сожалению, неизбежное. Меня поразила твердость Симона, его отказ уступить хоть на дюйм. «А, понимаю!» – сказал доктор. Он сталкивался с подобными метафизическими хворями у ученых – они отличаются хрупкостью душевного равновесия. Но он знал старину Клема еще со студенческих лет в «Душке» и был уверен, что тот оправится. Однако ему нужен будет хороший уход и забота. Так что Даркур с врачом кое-как поставили Холлиера на ноги, дотащили до моей машинки и запихали внутрь. Машина была мала для четырех человек, один из которых слишком болен, чтобы сжаться в комочек. Я села за руль, и мы поехали в Роуздейл, к матери Холлиера, – это оказалось недалеко от моего собственного дома.

Если бы мне нужно было ходить за больным как следует, я бы никогда не выбрала для этого такую обстановку. Этот дом словно закостенел от хорошего вкуса, и миссис Холлиер, которую я видела впервые, тоже. Меня оставили в гостиной – определенно, я в жизни не видала такой бледной, безжизненной комнаты, – пока мужчины и миссис Холлиер тащили больного наверх. Через некоторое время наверх прошаркала престарелая экономка с чашкой – судя по всему, бульона. Прошло еще некоторое время; Даркур, доктор Грин и миссис Холлиер вернулись, и меня представили как студентку Холлиера. Миссис Холлиер полоснула меня взглядом, который оставил бы царапину на стекле, и кивнула, но ничего не сказала. Доктор говорил что-то утешительное про падение давления – внезапное, но не слишком опасное – и про необходимость отдыха, легкой пищи и детективных романов, когда пациент будет к этому готов. Доктор пообещал наведываться к больному.

Я чувствовала себя совершенно не в своей тарелке. Даркур и доктор Грин были канадцами, понимали таких замороженных людей, как миссис Холлиер, и умели с ними управляться. Северные люди этой северной страны могут быть бодряще резки в отношении к метафизическим хворям, но я – совсем другой человек. У меня было неспокойное ощущение, что, пока Холлиер болен, его место здесь. Каким бы интеллектуальным авантюристом он ни был, этот холодный дом – его дом.

Поэтому вечером я рассказала мамусе все. Во всяком случае то, что она способна была понять, потому что она упорно видела ситуацию со своей, оригинальной точки зрения.

– Конечно, он холодный и не может говорить, – сказала она. – Проклятие отскочило и попало в него самого, и теперь он смотрит внутрь себя – на свое собственное зло. Я его предупреждала. Но разве он меня послушал? О нет! Только не наш великий профессор, мистер Современность! Он думал, что будет счастлив, если убьет своего врага, потому что именно это он и сделал – и даже не пытайся меня разубедить, – но теперь он знает, что такое убивать ненавистью. Кто убивает ножом или пулей, может, еще и выкрутится, если не слабак. Но когда человек вроде Холлиера убивает ненавистью… ему повезло, что он не умер на месте.

– Но, мамуся, это же не он убил Маквариша, а тот другой – монах.

– О, этот монах был ушлый. По-настоящему плохой человек. Жаль, что я его не знала. Такие люди редки. Но монах был лишь орудием, как нож или пистолет…

– Нет, нет, мамуся, монах всей душой ненавидел Маквариша! И Холлиера тоже…

– Еще бы! Столько ненависти вокруг, она только и ждала, как бы взорваться. И Холлиер собирался меня втянуть во все это, подумать только! Он дурак, Мария. Не годится в мужья. Хорошо, что кофе с зельем выпил священник Даркур.

– Ты не хочешь взглянуть на вещи, как они есть.

– Да? Дура, слушай меня: я и вижу вещи, как они есть. Все прочее – лишь глупые разговоры людей, которые ничего не знают о ненависти, ревности и всем остальном, что правит их жизнями, потому что не хотят принять ничего этого как реальность, как настоящую силу. А теперь вот что: дай сюда ключи от машины.

– Зачем? Ты не умеешь водить.

– Я и не хочу водить. И ты не должна. Сорок дней. Ты ведь тоже во всем этом замешана. Не знаю насколько – я не верю, что ты мне рассказала всю правду. Но сорок дней, начиная с сегодняшнего, ты не будешь водить никакую машину. Не будешь, пока эти люди еще могут до тебя дотянуться.

– Какие еще люди?

– Маквариш и монах. Не спорь. Отдай ключи.

Я с деланой неохотой послушалась. Если честно, мне совсем не хотелось попасть в какую-нибудь аварию, когда машина, как пишут в газетах, «теряет управление». Может, и так; но к кому это управление переходит?

Я очень беспокоилась о том, что появится в прессе. Написал ли Парлабейн в газеты в том же расхристанно-откровенном духе, что и нам с Холлиером? Нет, решив сыграть шутку в этом, как и во всем, Парлабейн отнес адресованное нам письмо сам в субботу вечером, после того как убил Маквариша. Сильно сокращенные отчеты, написанные им для трех торонтовских газет, – потом я узнала, что это были едва читаемые машинописные листки, исчерканные поправками, под плохую копирку, – он отправил по почте, но опустил их в ящик, предназначенный только для писем, идущих за границу. В каждое письмо он добавил несколько деталей от руки, так что все три газеты получили разные описания. Из-за этой неразберихи и того, что в пасхальный понедельник почту не носят, его исповедь попала в газеты только в четверг; полиция же получила свою копию с дополнительными деталями в пятницу – таковы уж капризы современной почты. Поэтому в понедельник газеты описали кончину Эрки как необъяснимое убийство, а в выходные написали о ней опять, с богатыми подробностями из исповеди Парлабейна. Слава богу, в своих описаниях «церемоний» он не упомянул по именам ни меня, ни Холлиера – мы фигурировали только как хранители великого романа. Полиция объявила, что у нее есть данные, которых нет больше ни у кого, и что она не собирается их обнародовать; газеты предрекали большое опустошение среди торговцев наркотиками.

После того как в понедельник стало известно об убийстве и до четверга, когда выяснились его причины, университетское начальство осыпало Эрки похвалой: учитель, преданный своему долгу, великий ученый, человек выдающихся добродетелей и безупречного поведения, незаменимая потеря для научного мира… в общем, полный набор, в самом изысканном стиле. Публика строила догадки о личности «демона-вязальщика», который убил добродетельного ученого и «омерзительно надругался над телом», засунув в задний проход бархатную ленточку. Желанное разнообразие по сравнению с заурядными убийствами – молотком или пулей – никому не известных заурядных жертв: такие убийства пресса разукрашивала как могла, чтобы вызвать хоть какой-то интерес. Но все это резко прекратилось, когда правда вышла на свет: планы по проведению роскошной мемориальной службы в огромном актовом зале университета были свернуты. Мюррей Браун в своей речи перед депутатами парламента указал на то, что образование молодежи находится в руках сомнительных личностей, и заявил, что желательно было бы провести нечто вроде чистки во всем университете. И разумеется, новость о книге Парлабейна заворожила издателей. Нам стали обрывать телефон.

Кроме меня, отвечать на звонки было некому. В письме Парлабейна я упоминалась как один из двух человек, имеющих доступ к полной рукописи, а Холлиер был недосягаем. Он, счастливчик, все еще нежился в постели дома у матери и, по ее словам, не мог подойти к телефону. Поэтому я его заменяла, уворачивалась от прямых ответов и обещаний, отказывалась от встреч с разными людьми, а потом все равно была вынуждена с ними разговаривать, когда они вламывались в комнаты Холлиера. Против моей воли меня фотографировали газетчики, залегшие у входа в «Душок», и осаждали литературные агенты, желающие снять с меня бремя забот. Я испытывала на себе все прелести нежеланной славы. Мне предлагали кучу денег за книгу «Джон Парлабейн, каким я его знала» и услуги литературных негров, чтобы написать за меня эту книгу с моих слов. (Предполагалось, что я, будучи аспиранткой, не способна членораздельно выражать свои мысли на письме.) Меня приглашали участвовать в телепередачах. Мать Холлиера была в ярости от такой шумихи и подозревала меня – шестым чувством, какое свойственно всем матерям, – в коварных замыслах против ее невинного сыночка. Она, кажется, не сомневалась, что во всей этой истории виновата я. Когда кто-то неумело попытался взломать дверь в комнаты Холлиера, я спрятала рукопись «Не будь другим» в сейф «Душка» и подала заявку на отключение телефона, но оказалось, что для ее выполнения нужно несколько дней. О, tohu-bohu и brouhaha!

У меня была еще одна причина благодарить покойного Парлабейна: ни в одном из писем к полиции он не упомянул папку Грифиуса. Я понятия не имела, где она сейчас. Но в пятницу на второй неделе атак издателей и газетчиков, под конец дня, я сидела во внешней комнате Холлиера, пытаясь (безуспешно) хоть как-нибудь продвинуться в собственной работе, и тут в дверь постучали.

– Убирайтесь! – крикнула я.

Пришедший снова постучал, погромче.

– Идите в жопу! – взревела я.

Но не запертая мною дверь открылась, и в нее просунулось ухмыляющееся лицо Артура Корниша.