Робертсон Дэвис – Чародей (страница 31)
Мы двинулись за ним, вошли в парк Королевы, и Дуайер, размахивая тростью, как гид, устремился вперед, к куче памятников, стоящих перед зданием Законодательной ассамблеи Онтарио.
– Достойные деятели девятнадцатого века, – сказал он. – Премьер-министры этой провинции, облаченные в респектабельные сюртуки и, в некоторых случаях, очки. Ты когда-нибудь встречал более безобразную шайку добропорядочных граждан? Как произведения искусства они омерзительны. Как памятники они ничего не стоят. Ни на одном из них не показано, чем этот человек выделялся среди своих собратьев – если вообще чем-то выделялся. Можно предположить, что эти головы – подобия – создал какой-нибудь ремесленник, вооруженный штангенциркулем и весьма слабым пониманием человеческого духа. Если эти памятники вообще собой что-то представляют, то они – памятники плохим портным девятнадцатого века. Бронзовые брюки, бронзовые ботинки, похожие на детские ботиночки, которые сентиментальные люди покрывают бронзой, чтобы сохранились на века. Сюртуки изваяны весьма любовно, но что они нам говорят? Они говорят: «Я дорогой сюртук, стоящий того, чтобы увековечить меня в людской памяти». Но вызывают ли эти бронзовые чучела какую-нибудь мысль? Возвышают ли они душу? Вдохновляют ли они молодежь? Поставили бы вы такую штуку у себя в саду как украшение? Можете не отвечать… Ага, но вот здесь, – мы были уже на западной стороне парка, – мы видим нечто похожее на скульптуру. Оно действует на чувства. Оно даже изящно. Оно не слишком потрясает как произведение искусства, но рядом с ним эти бронзовые государственные мужи выглядят деревянными куклами. Посмотрите на позу. Мужчина в одежде восемнадцатого века, в парике и с пышным воротником стоит и выразительно указывает на книгу, которую держит в другой руке… Кто это? Давайте прочитаем надпись. Это Роберт Рейкс, он жил с тысяча семьсот тридцать пятого по тысяча восемьсот одиннадцатый год. Чем он знаменит? Он учредил воскресные школы в своем родном Глостере и положил начало движению, которое охватило весь мир: воскресные школы распространяли Писание, а также учили грамоте ребятишек, которые без этого не понимали церковных служб. Великий человек? Несомненно. Почему его памятник стоит здесь, в Торонто, рядом с идолами наших политических богов – единственных богов, подлинно признаваемых в Канаде? Потому что так решил Союз воскресных школ, и он же собрал деньги, чтобы снять копию с памятника Рейкса, стоящего на набережной Виктории в Лондоне, где все бедняки и бездомные могут любоваться изображением того, кто был им другом… И вот он тут стоит. Пример для подражания. Достойный человек. Почитаемый всеми, кому дороги воскресные школы. Но – и тут я подхожу к теме нашего разговора – на кого он похож?
– Да на кого угодно, – ответил Джок. – У скульптурного подобия человека индивидуальность обычно как-то стирается, за исключением случаев, когда скульптор – Эпстайн.
– Но мы говорили об актерах. На какого актера он похож?
Ни у Джока, ни у меня ответа не нашлось.
– На Дэвида Гаррика, конечно же! Забудьте о Рейксе и думайте о Гаррике. Его поза – он указывает на книгу: может быть, это «Гамлет»? Сложение крепкое, но изящное – разве Гаррика не описывают именно так? Будь его имя написано на постаменте, разве вы не поняли бы, что это вылитый Гаррик?
– Возможно, но это все-таки не Гаррик, – сказал Джок.
– Ждите, – ответил Дуайер, и больше мы не вытянули из него ни слова на эту тему.
Где-то через месяц с небольшим Дуайер настоял, чтобы мы с Джоком провели у него еще один вечер, работая над переводом. После полуночи он встал и сказал:
– Час пробил. Идем.
Мы снова перешли улицу Куинс-Парк, но на этот раз Дуайер молчал. Подходя к памятнику Рейксу, мы увидели, что рядом с ним стоит грузовик «форд». Улица была почти пуста.
Когда мы подошли, из грузовика вылез человек.
– Мне нужна будет помощь, – сказал он.
– Халла, это задача для тебя, – скомандовал Дуайер.
Я пошел вместе с мужчиной к грузовику и помог ему вытащить из кузова большую тяжелую прямоугольную плиту, края которой были защищены картонными нашлепками, а лицевая сторона закрыта бумагой. Мы отнесли ее туда, где стояли Дуайер и Джок, и взгромоздили вертикально, прислонив к постаменту с той стороны, где бронзовыми буквами было высечено имя Рейкса. Незнакомец намазал поверхность облицовки цементом или каким-то клеем. Быстро и ловко достал электродрель, подключил к аккумулятору и принялся сверлить дыры в облицовке постамента, а потом красивыми бронзовыми штырями с головками в виде цветов окончательно прикрепил плиту к постаменту. Это была виртуозная работа. По-моему, она вся заняла около двадцати минут. Когда мастер закончил, Дуайер сорвал бумагу с плиты. Она оказалась из толстого непрозрачного стекла, на удивление незаметного на камне облицовки. На стекле было вырезано:
– Ночь прошла не зря, и мы исправили великую несправедливость, – сказал Дуайер.
Тут к нему приблизился мастер, который за все это время произнес лишь несколько слов.
– Мы договорились на четыреста пятьдесят, включая установку, правильно? – сказал Дарси; мастер кивнул. – Я добавил немножко сверху, за хорошую работу. И помните, никому ни слова.
– Ни одной живой душе, – ответил мастер. – Я не хочу неприятностей.
– А теперь валим отсюда, пока полиция не приехала, – скомандовал Дарси.
Но никакая полиция не приехала ни в ту ночь, ни, насколько мне известно, позже. И это заставляет задаться вопросом: читает ли вообще кто-нибудь надписи на памятниках, стоящих в общественных местах?
9
Вижу, я проскочил несколько университетских лет, не упомянув ни Чарли, ни Брокки. Будь здесь Эсме, она потребовала бы отчета о них. Это я их бросил или они меня? Ни то ни другое – просто в юности часто бывает, что жизнь разлучает нас даже с близкими друзьями, а мы находим новых, радуемся им и почти не замечаем потери. Это что, черствость? Нет, просто в юности человек строит свою жизнь, и то, что человеку постарше кажется очерствелым равнодушием, может быть просто стечением обстоятельств.
Какое-то время я получал от Брокки длинные подробные письма о его приключениях в Уэверли. Они меня не слишком интересовали, мне хватало собственных приключений. Роман с Джулией закончился, и Брокки очень нудно страдал по этому поводу. Чарли был в Квебек-Сити, в университете с хорошим факультетом богословия, где преподавание велось на английском языке; проник он туда с помощью всяческих ухищрений – пустил в ход на вступительном собеседовании весь свой немалый шарм и заручился поддержкой знакомого епископа. Еще ему помогло то, что количество кандидатов из высококультурных семей, желающих стать священниками в англиканской церкви, в последние годы сильно поубавилось. Так что Чарли встал на путь, ведущий к священному сану. Иногда от него приходили письма: он очень забавно описывал своих коллег, студентов-теологов, и мне особенно нравились его рассказы, как они пытаются выглядеть крутыми бабниками и сквернословами, не хуже любых других студентов. Оказалось, что в субботу вечером главные заводилы объявляли о своих намерениях – отправиться в город и исследовать его французскую часть с целью «сорвать ветку» – так на тогдашнем сленге называли секс с проституткой. Но Чарли – острый на язык и полный любви к ближним – точно знал, что на самом деле они украдкой заходят в паб и сидят там в темном углу, растягивая одну кружку пива на весь вечер. Затем они возвращались в колледж и туманно намекали на свои подвиги, но все их «ветки» оставались на месте. О своем здоровье Чарли никогда не писал, и потому я предполагал, что с ним все в порядке.
Я тоже писал ему, но редко. У меня было столько дел, и жизнь открывалась мне столькими новыми гранями, что мне не хотелось сидеть за столом и сгущать свои переживания в письмо. Я тогда много писал от руки – конспектировал все, что изучал, и все, что казалось мне интересным в прочитанных книгах, и это как-то поубавило во мне охоту вести корреспонденцию.
Перед сном я читал – не всегда, но часто – подарок Чарли, «Religio Medici». Эта книга вносила милый оттенок гуманизма в грубый материализм, свойственный многому из того, чему учат студентов-медиков.
Излагать здесь, чему меня учили, смысла нет. То, что важно в моей профессии, свежо у меня в памяти, а все менее важное убрано в какой-то темный чулан в голове – не выброшено, но сходу припомнить не получится. Ничто из этого не будет интересно Эсме и не пригодится ей в расследовании прошлого Торонто. Мне повезло иметь хорошую память, и нудная зубрежка анатомии далась мне без чрезмерных усилий. Я очень рано понял, что хирургия – это не мое; не потому, что она была мне не по силам, – ведь я учил и сдавал ее в числе других предметов. Дело также не в том, что меня отпугивали кровавые занятия – необходимость пилить или дробить кость, прежде чем приступить к более тонкой работе. Я мог пилить и сверлить не хуже других. Но по природе я не был хирургом. Эта работа требует экстравертного характера, не свойственного мне, притом непоправимость происходящего в операционной казалась мне злой насмешкой.