Роберт Силверберг – Вниз, в землю. Время перемен (страница 63)
При встрече он тут же впился в меня таким взглядом, словно пересчитывал мои зубы и морщинки у глаз. После формальных братских объятий он вручил мне свой подарок и подарок Стиррона, мы подписали контракт как хозяин и гость, а затем он спросил:
– У тебя какие-то неприятности, Киннал?
– С чего ты взял?
– Ты осунулся, похудел. Криво ухмыляешься, как будто тебя что-то гложет, глаза красные и не хотят смотреть прямо. В чем дело?
– Последние месяцы были самыми счастливыми в жизни твоего брата, – выпалил я, однако Ноим пропустил это мимо ушей.
– Что-то с Лоймель?
– Она идет своим путем, ее муж своим.
– Проблемы в суде?
– Полно тебе, Ноим…
– Э, нет, я по лицу вижу, что дела плохи. Хочешь сказать, что у тебя все по-прежнему?
– А что, если нет?
– Что-то изменилось к худшему?
– Вряд ли.
– Хватит увиливать. Зачем тебе названый брат, если ты не делишься с ним своими заботами?
– Нет у него никаких забот.
– Что ж, прекрасно. – Ноим отстал, но весь вечер и за утренним завтраком продолжал всматриваться в меня. Мне никогда не удавалось что-то от него скрыть. За голубым вином мы говорили об урожае в Салле, о налоговой реформе Стиррона, о новых пограничных конфликтах между Саллой и Гленом, которые впоследствии стоили жизни моей сестре, и он наблюдал за мной. С нами обедала Халум, мы говорили о нашем детстве, и он наблюдал за мной. Он флиртовал с Лоймель и не сводил с меня глаз. Его тревога передавалась и мне. Я боялся, что скоро он начнет расспрашивать обо мне Халум и Лоймель, что они тоже насторожатся – и мог ли я скрывать от него то, что стало для меня смыслом жизни? Вечером второго дня, когда все уже улеглись, я повел Ноима в свой кабинет, показал тайник с порошком и спросил, слышал ли он о сумарском наркотике. Он сказал, что не слышал, и я вкратце рассказал, как тот действует.
Ноим потемнел, призадумался и спросил:
– Часто ли ты им пользовался?
– На сегодняшний день одиннадцать раз.
– Одиннадцать… Зачем, Киннал?!
– Чтобы познать себя, делясь им с другими.
Ноим хохотнул коротко, почти фыркнул.
– Через самообнажение, Киннал?
– Мало ли что человеку втемяшится в наши годы.
– И с кем же ты играл в это?
– Ты их не знаешь. Все они маннеране, любители приключений, не боящиеся рискнуть.
– Лоймель тоже?
Тут уже фыркнул я.
– Ну уж нет! Она вообще ничего не знает.
– А Халум?
Я покачал головой.
– Духу не хватило ей предложить. От нее он тоже скрывает. Она так невинна, ее так легко ранить. Грустно это, Ноим, когда приходится скрывать такие волшебные, чудесные вещи от названой сестры.
– Как и от названого брата, – едко заметил он.
– Ты бы узнал со временем. Тебе бы предложили попробовать.
– По-твоему, я захотел бы? – вспыхнул он.
Его намеренная грубость вызвала у меня лишь улыбку.
– Хочется надеяться, что твой названый брат захочет разделить с тобой все, что ты испытал. Сейчас между нами нет понимания, потому что один много раз бывал там, где еще не бывал другой. Ты сам это видишь.
Ноим медлил на краю бездны, покусывая губы и теребя уши. Я видел его мысли столь же ясно, как если бы уже принял с ним свой наркотик. С одной стороны, он тревожился, что я отошел от Завета и могу поплатиться за это как душевными муками, так и свободой. С другой – его разбирало любопытство, и он говорил себе, что самообнажение с названым братом не такой уж и грех. Была тут и зависть, что подвердилось позже, когда мне открылась его душа.
Несколько дней мы об этом не говорили. Он ходил со мной в суд и восхищался тем, как я решаю дела государственной важности. Видел, как почтительны со мной клерки, и фамильярность Ульмана вызвала у него подозрения. Мы распили немало бутылок со Швейцем и толковали под хмельком о религии. «Всю свою жизнь я пытался найти причину, которая позволила бы мне поверить в иррациональное», – сказал Швейц, и Ноим заметил, что землянин иногда позволяет себе грубые выражения. Мы обедали в роскошном загородном доме с маленькими, изящными маннеранскими аристократами и их красивыми молодыми женами. Изнеженные герцоги и бароны раздражали Ноима разговорами о коммерческих сделках и драгоцен– ных камнях, а когда речь зашла о южном наркотике, распечатывающим умы, который будто бы появился в столице, он помрачнел еще больше. Я выразил удивление, Ноим сверкнул на меня глазами, дивясь моему лицемерию, и даже не пригубил прославленную маннеранскую брагу. Назавтра мы пошли в Каменный Собор – не исповедаться, а просто посмотреть на реликвии: Ноима стали интересовать древности. Мимо прошел Джидд со странной улыбкой, и Ноим тут же предположил, что я и посредника втянул в свои крамольные измышления. Его явно подмывало вернуться к прежнему разговору, но он не решался, а я не делал попыток возобновить эту тему. Лишь накануне отъезда он наконец отважился.
– Это твое зелье…
Он сказал, что не может считаться моим названым братом, пока его не попробует. Эти слова дались ему нелегко. Он так ерзал, что измял свой элегантный наряд и на его верхней губе выступила испарина. Мы нашли уголок, куда никто не мог вторгнуться, и я смешал порошок с вином. Ноим, взяв бокал, улыбнулся мне с прежней хитринкой и дерзостью, но рука у него так тряслась, что он чуть не пролил напиток. Наркотик подействовал быстро. Ночь была сырая, над городом и предместьями висел тяжелый туман, и мне мерещилось, что он проникает через приоткрытое окно в нашу комнату, я видел, как его пальцы пульсируют между мной и Ноимом. Ноима встревожили первые признаки вхождения в транс, но я объяснил ему, что так и должно быть – двойное сердцебиение, ватные мозги и высокий ноющий звук. Затем мы открылись. Я видел не только Ноима, но и его мнение о себе, отягощенное стыдом и презрением: он люто ненавидел свои воображаемые пороки, обвиняя себя в лености, недисциплинированности, недостатке честолюбия, безверии, пренебрежении к долгу, в физической и моральной слабости. Я не понимал, почему он так себя видит: ведь тут же присутствовал настоящий Ноим, трезво мыслящий, преданный своим близким, нетерпимый к глупости, проницательный, страстный и энергичный. Контраст между настоящим и воображаемым Ноимом поражал: похоже, он верно судил обо всем, кроме себя самого. Во время сеансов я видел такое расхождение практически во всех, кроме Швейца, которому не внушали самоотречение с детства, но в Ноиме оно проявилось резче, чем в ком бы то ни было.
Видел я и себя в восприятии Ноима – гораздо благороднее, чем в собственном мнении. Как же он меня идеализировал! Я был всем, чем он надеялся стать: человеком действия, властелином, врагом легкомыслия, сторонником суровейшей самодисциплины. Впрочем, этот идеальный образ за последнее время немного поблек: образцовый Киннал свернул на путь самообнажения, предавался нечистым утехам с одиннадцатью людьми и даже названого брата подбил на запретный эксперимент. Кроме того, Ноим обнаружил мои подлинные чувства к Халум, что подтвердило его старые подозрения и развенчало меня еще больше. Я показал ему своего Ноима – умного и одаренного, – его собственного Ноима и Ноима объективного, а он показывал мне Кинналов, которых стал видеть помимо прежнего идеала. Мы долго исследовали друг друга, и я находил этот взаимообмен невероятно ценным: только с Ноимом я мог обрести необходимую глубину перспективы, нужную фокусировку характеров – а он мог обрести это только со мной, это ведь не то, что пара чужих людей, которые знакомятся благодаря приему наркотика. Обессиленный столь интенсивным общением, я в то же время почувствовал себя облагороженным, высоким, преображенным.
Я, но не Ноим. Он был измотан и старался не смотреть мне в глаза. От него веяло таким холодом, что я не смел заговорить с ним, и в конце концов молчание прервал он.
– Все уже?
– Да.
– Обещай мне одну вещь. Обещаешь?
– Что я должен пообещать?
– Что никогда не проделаешь это с Халум! Обещаешь, Киннал? Никогда. Никогда.
Несколько дней спустя после отъезда Ноима внезапный укол совести привел меня в Каменный Собор. Коротая время в очереди к Джидду, я бродил по залам и переходам темного храма, стоял перед алтарями, выражал почтение дискутирующим во дворе полуслепым знатокам Завета, отказывал другим посредникам, предлагавшим свои услуги. Все вокруг дышало святостью, но я не чувствовал божественного присутствия. Возможно, Швейц сумел найти Бога в душах других людей, но я, запятнав себя самообнажением, совершенно утратил былую веру. Надеясь снова обрести благодать через новый завет любви и доверия, я слонялся по святая святых, как турист.
Я не бывал у Джидда после того первого приема наркотика, и он сразу указал мне на это. Я отговорился тем, что был занят в суде, и он заметил, укоризненно цокая языком:
– Ты, должно быть, до краев полон.
Не отвечая, я опустился на колени перед зеркалом, глядя на незнакомое, исхудавшее отражение. Джидд спросил, какому богу я хочу исповедаться. Я сказал, что богу невинных, и получил в ответ странный взгляд. Джидд зажег священные огни и произнес привычные слова, чтобы ввести меня в исповедальный настрой. Но что же я мог сказать? Что нарушил слово и продолжал принимать самообнажительное снадобье с каждым, кто соглашался на это? Я молчал, и Джидд сделал то, чего не делал при мне ни один посредник: напомнил о прошлой исповеди и спросил, не принимал ли я снова сумарский наркотик. Я приблизил лицо к зеркалу, затуманив его своим дыханием. Да. Да. Несчастный грешник снова проявил слабость. Джадд спросил, откуда я взял наркотик. Я ответил, что в первый раз принял его с человеком, купившим его у другого, побывавшего в Сумаре-Бортен. Как звали этого человека? С этим Джидд перегнул, и я сразу насторожился. Его вопрос выходил за рамки обряда и не имел никакого отношения к моему состоянию в тот момент. Я отказался назвать имя, и посредник довольно жестко осведомился, не боюсь ли я, что он нарушит тайну исповеди.