Рита Лурье – Смерть субъекта (страница 10)
– Вы судили того человека, который сделал это с ней? – вырывается у меня.
Он кивает.
– Он… казнен?
Центурион смотрит перед собой, а не на меня. Я не знаю почему, но мне чудится, что он – гнусный пес режима – способен понять, что я чувствую. Мне не хотелось бы, чтобы он понимал.
– Да, Юлия, – наконец говорит центурион, – он казнен.
Увы, совершенное правосудие не вернет Фаустину из царства Плутона. В конце концов – судить тех, кто действительно заслуживает наказания – и есть обязанность чертовых «Фациес Венена». Что мне теперь, рассыпаться в благодарностях, что хоть раз они сделали то, что должны? Я не собираюсь. Следом за той тварью в тюремную камеру попала я. Я никого не убивала, как и отец Фаустины, и многие другие невинные люди, пострадавшие от рук тайной полиции.
Глупо искать справедливости в этих стенах.
– Я проконтролирую, чтобы с твоим делом разобрались как можно скорее, – обещает центурион, словно прочитав мои мысли, – тебе нечего здесь делать. А сейчас попробуй поспать. Не бойся, я…
Не засуну в тебя свой член, пока ты спишь?
Я проглатываю ехидный ответ. Полно, Юлия. Этот человек хотя бы пытается.
Он встает, а я устраиваюсь на койке так, чтобы не соприкасаться с испачканным местом на матрасе, и отворачиваюсь к стене. Я не желаю смотреть на безобразного, но благородного центуриона. Я не желаю с ним разговаривать.
– Я не позволю кому-то тебя побеспокоить, – все же заканчивает он.
Ложь – думаю я. Он просто делает свою работу. Он «разберется с моим делом как можно скорее» и я отправлюсь в центр «Продукции и репродукции», где меня будут насиловать снова и снова. Снова и снова. И никакой ублюдок, возомнивший себя рыцарем, не сможет этому помешать.
– Спасибо, – тихо говорю я.
Спасибо за ложь во благо.
***
– Эй, просыпайтесь, гниды!
Грубый оклик сопровождается лязганьем металла по металлу. Я со стоном разлепляю глаза и сажусь. Спину ломит, голова ощущается тяжелой, как при болезни, а от застарелого вкуса во рту меня снова начинает тошнить. Огромное везение, что уже нечем.
Коридор между камерами залит тусклым светом, льющимся в единственное окно. Мальчишка-тирон в цементно-серой униформе расхаживает между камер, брезгливо швыряя на пол посуду с кормежкой.
– Жрать, – рявкает он с таким важным видом, словно является самой значимой персоной во всем «Карсум Либертатис».
Меня раздражает его заносчивость, но я до смерти голодна.
Превозмогая тяжесть в теле, я сползаю с койки, и усаживаюсь возле решетки, чтобы дотянуться до миски с невзрачной бугристой массой. Она пахнет и выглядит не лучше, чем то, что ночью вылезло из моей глотки.
Я черпаю ложкой безвкусную пищу, уплетая за обе щеки, как самый изысканный деликатес, но не чувствую насыщения. Склизкие комки валяются в пустоту внутри моего живота, и он протяжно урчит.
В центре «Продукции и репродукции» точно будут лучше кормить. Я навещала там Фаустину. Она хвалилась, что в жизни не видела такого разнообразия блюд, таких сочных, с любовью выращенных фруктов и овощей, таких сладких десертов. На это я ответила, что ее закармливают «на убой».
Как жаль, что я оказалась права!
– Эй, девошка! – окрикивает меня кто-то.
Я отрываюсь от пустой миски, из которой тщетно пытаюсь выскрести еще хоть какие-то крохи, и осматриваюсь, выискивая источник звука. Им оказывается заключенный в камере напротив – сплошь седой, сгорбленный старик с бородой настолько длинной, что она почти достает до бетонного пола. Он дружелюбно улыбается мне почти беззубым ртом, и вдруг толкает свою миску в мою сторону.
– Дерши добавку, – шепеляво говорит он.
Голод во мне оказывается сильнее воспитания, и я сразу же набрасываюсь на чужую порцию. Лишь уничтожив ее, я испытываю раскаяние: я только что оставила этого доброго самаритянина без завтрака.
Без обеда? Без ужина?
Сомневаюсь, что тут трехразовое питание.
– Спасибо, – выдавливаю я и вытираю рот, – но… но как же вы?
Старец глухо смеется в свою кустистую бороду. В ней застряли засохшие ошметки серой массы, вроде той, что я только что проглотила.
– Мне уше не надо, – беззаботно отмахивается он, – мне недолго ошталось.
Все потрясения, пережитые за последние сутки, притупляют мою способность к сочувствию. Я думаю, что, если он приговорен к казни или загибается от смертельного недуга, ему можно лишь позавидовать. Больше никаких безвкусной жратвы, жесткой койки, вонючей камеры или терзаний на счет неопределенности будущего. Скоро он будет свободен. Я не обладаю такой роскошью, как свобода. Центурион ясно дал понять, что, по окончании «экскурсии», я отправлюсь в центр «Продукции и репродукции».
– Мне жаль, – все-таки говорю я.
Старик машет чумазой рукой.
– За што тебя упекли, девошка? – спрашивает он.
– Я пыталась сбежать, – признаюсь я.
– Надо ше! – восклицает он не то с недоумением, не то с восторгом, – и куда ты шобиралашь?
– Я не знаю… Просто… куда-то.
Заключенный подползает еще ближе к решетке, вцепляется в нее узловатыми пальцами и его длинная борода оплетает прутья, как девичий виноград старинную ограду. До меня доносится исходящий от него отвратительный запах. Вероятно, он не мылся с тех самых пор, как попал в «Карсум Либертатис».
– Шкашу тебе по шекрету, – заговорчески подмигнув, говорит он, – я тоше шобиралшя шбешать. Я даше шделал шамолет…
– Сделали что? – переспрашиваю я. Из-за отсутствия зубов половина слов, сказанных стариком, мне непонятна, но последнее из них кажется совсем незнакомым. Остальные хоть с трудом, но узнаются.
– Шамолет, – повторяет он, – это такая штука, девошка, на которой люди летают, как птишы. Ш помошью него мошно добратьша ша море…
Я изумленно приоткрываю рот.
За море?
Но ведь там ничего нет!
И я тут же осаживаю себя, осознав, что разговариваю с человеком, давно потерявшим рассудок. Его внешний вид вкупе с этими безумными речами убеждают меня в этом заключении. Сколько времени он уже здесь торчит? Не удивительно, что, будучи запертым в четырех стенах в филиале ада, все, что ему остается – это предаваться диким фантазиям.
– Ешли ты… – начинает он, но не успевает закончить – замечает двух милесов в другом конце коридора.
Они отпирают дальнюю камеру.
– Обвиняемый Мануций, – провозглашает один из милесов, – на выход.
Арестант, надо думать, не торопится повиноваться приказу. Надзиратели ненадолго исчезают в недрах камеры, а после вытаскивают оттуда тощего мужчину с посиневшим от побоев лицом. Он барахтается в их руках как белье на веревке в ветреную погоду.
– Пожалуйста! – верещит он, – не надо! Я не виноват! Я…
– Да закрой ты свое грязное хлебало, – рявкает более крупный из милесов, – гнусный изнаночник.
– Я не…
Бабах.
Я жмурюсь, чтобы не видеть того, что происходит дальше, но отчетливо слышу звуки ударов.
Пожалуйста, пусть это побыстрее закончится, думаю я. Но это и не думает заканчиваться. Кто-то словно лупит в глухой барабан, выбивая из него некрасивый хаотический ритм.
– Довольно, – вклинивается третий голос.
Я приоткрываю глаза. Арестант валяется на полу, скорчившись в луже крови и, судя по специфическому запаху, собственной мочи, а над ним возвышаются милесы и… юный бог из допросной комнаты. Он уже не выглядит таким растерянным и отсутствующим, как в прошлый раз. Он стоит прямо, руки сложены на груди, а курчавая голова склонена к плечу. Его поза говорит о крайне презрительном отношении к окружающим.
– Господин Велатус, – почтительно отзывается один из милесов. Второй молчит и косится в мою сторону. На его щеке расцветает свежая гематома. Я догадываюсь, что он обзавелся ей минувшей ночью в моей камере. Скорее всего, эту производственную травму ему оставила встреча с кулаком центуриона.
– Поторапливайтесь, – холодно цедит юный бог, – колесница не будет ждать. Заключенного приказано доставить в шахты.
Он брезгливо морщит нос от царящего здесь мерзкого запаха, резко поворачивается на каблуках и уходит. Заключенного отскребают от пола, и с него градом льется кровь. Милес с фингалом под глазом чуть задерживается, чтобы бросить на меня последний взгляд, полный зловещего обещания.
Не я виновата, что его отделал центурион, но именно мне придется за это ответить.