Ричард Флэнаган – Первое лицо (страница 49)
Переступая через скопище урчащих кошек, я вышел следом за Хайдлем через стеклянные двери, и мы двинулись вперед.
Он провел меня через задний участок, ощетинившийся бурьяном полтора столетия назад после опустошительной золотой лихорадки. Мы шли по расчищенной противопожарной полосе. На свежем воздухе, при ярком и сильном живительном свете зимы Хайдль разговорился.
Знаешь, в чем твоя проблема, Киф? – спросил он, шагая по гравийному шраму в сторону пересеченной местности с кособокими красноватыми и скрюченными эвкалиптами с железной корой, на вид твердыми, как топорища.
Ты стремишься не наживать себе врагов. Внушил себе: если я такой белый и пушистый, никого не осуждаю, то и врагов у меня не будет. Но они будут, просто ты пока об этом не знаешь. А они уже близко, и ты скоро с ними столкнешься. Хоть проявляй бдительность, хоть притворяйся, что их не существует, они все равно тебя настигнут. Уж поверь. Ты предпочел бы жить как песик, всеобщий любимец, но не родился еще такой песик, которого никто не захочет стукнуть или прикончить. Ты бы предпочел, чтобы все были тебе друзьями. Зачем? Чего ради?
Его монологи, все более нелепые, сводились к тому, что надо мной нависло что-то страшное и неизбежное, от чего нужно спасаться бегством. Но я почему-то продолжал идти вперед и слушать эти речи, углубляясь вместе с Хайдлем в густую эвкалиптовую рощу, где меня обступали извивающиеся черные стволы, задевали листья, тихо шуршавшие на ветру, и на каждом повороте цепляли мелкие сине-зеленые медальоны, почему-то слишком многочисленные и до боли знакомые. С расчищенной полосы Хайдль увел меня на другую тропу, которая терялась в гнетущих, вызывающих клаустрофобию зарослях.
Человека страшит не смерть, Киф, говорил он. Его страшит жизнь. Мы боимся перед смертью понять, что еще не жили. Смерть показывает, что мы жили впустую. Я не согласен на такую смерть. Нам дается лишь краткий миг, чтобы сверкнуть, но мы об этом забываем.
День утопал в жарком, дрожащем зимнем свете, вытеснявшем в тень голубой свет эвкалиптовых крон. От этого скрюченные стволы с железной корой казались еще более черными и причудливыми, приобретая вид стоячих обугленных трупов. Точки света, играя с тьмой, испещрили веснушками наши лица.
Хайдль с улыбкой посмотрел вверх; солнце падало прямо на его мясистую физиономию, а тик на щеке будто отбивал такт.
Я воровал солнце, сказал Хайдль. И души. Я воровал души. Заглатывал их целиком, пока никто не видел. Я пожираю мир. Я пожираю себя. Не понимаю, чего требует от меня Господь.
Казалось, он цепляется за слова, как утопающий цепляется за подпрыгивающие на волнах обломки корабля в надежде спастись, но с каждым словом Хайдль лишь уходил все глубже в бездонный океан бессмыслицы.
Я хожу, ем, пью, думаю, осязаю. Я хочу, знаю, боюсь, мечтаю. Но я ли это, Киф? Я ли? Мне нужен я сам.
Смысл его речей теперь выражал лишь тон голоса, но что это был за тон, я описать не берусь. Я постарался его запечатлеть в памяти, надеясь впоследствии оттуда выкрасть. Как и все самое интересное, что было в Хайдле, эта особенность оказалась совершенно непригодной для использования в книге.
Когда тропа пошла еще круче в гору, он – это я точно помню – сказал, что никогда не стремился контролировать всё. У него была другая задумка: выпустить всё из-под контроля и посмотреть, что из этого выйдет.
И что же из этого вышло? – спросил я.
Хаос, ответил он, но не столь масштабный, какого можно было ожидать. Люди повторялись, заново изобретали старые правила и пирамиды. Я надеялся на большее, но вскоре меня стало поражать, что люди всегда довольствуются меньшим.
Тут мне впервые в жизни пришло в голову, что он безумен. Барахтанье в словах сделалось еще более отчаянным.
Я хочу величия, продолжал он. Хочу, чтобы из меня перло величие. А потом сказал: я от тебя умираю. И сам засмеялся.
Мы поднялись на вершину, и Хайдль, одетый в красную бейсбольную куртку, остановился передо мной в своем величественном умопомрачении.
Посмотри на меня и возлюби меня. Я умираю с рождения.
Голова его странно дернулась, он изумленно уставился на меня, словно я возник ниоткуда, словно я представлял собой плод его помутившегося рассудка, и прошептал:
Не странно ли быть тобой?
Хайдль отвернулся и обвел взглядом холмы, вечнозеленые заросли, фермерские угодья.
Красота, произнес он.
Я сказал, что нам пора возвращаться и садиться за работу.
Понял тебя, ответил он.
А может, просто покачал головой. Его манера соглашаться, не соглашаясь, всегда отдавала жуткой фальшью.
В тот миг его охватило какое-то космическое отчаяние, которое оказалось также одной из форм пугающего терпения.
Мы стояли в молчании минут пять или десять. Возможно, дольше. Меня тревожило, что, задержись я слишком долго, он опять вернется к дикому плану убийства себя моими руками. Я выждал еще несколько минут, возможно, даже двадцать, и все происходящее одновременно замедлялось и ускорялось.
Книга, напомнил я.
Его поглотила новая тревога, а то и не одна. Он несколько раз посмотрел на часы. Даже не попытался отреагировать на мое напоминание.
Сухую землю слегка окропило дождем.
Что-то закончилось.
Я знал, что нужно уходить. Он нагонял на меня страх. По правде говоря – а в этой призрачной тишине мне доступна только правда, – по правде говоря, мне казалось, что, оставшись здесь, я не доживу и до темноты. Увещевать его насчет рукописи не имело смысла. Не потому, что у меня было предостаточно материала. Материала даже в первом приближении отнюдь не достаточно. Но теперь я знал, что его не прибавится. Поблагодарив Хайдля за уделенное мне время и теплый прием, я объявил, что уезжаю.
От этих моих слов его как прорвало. Он стал распинаться о том, насколько ему одиноко, сколь много значит для него дружба, как он раскаивается, что напугал меня своей пушкой и этой болтовней, дурацкой, безумной болтовней. Но ему и самому страшно, посетовал он, до чего же ему страшно думать, что станется с ним в тюрьме. Разумеется, он не собирался склонять меня к убийству. Нет-нет, правда, что угодно, только не это.
Сон, поправился Хайдль, сон… я видел что-то, Киф! И на какой-то миг поднял это на руки… и этим чем-то был я, ты понимаешь, Киф? Это был я. Все правила, все моральные устои, все тайны отступили. Некоторое время я парил над ними в вышине, потом скрывался за ними. Я был миром, и мир был мной, Киф… Ты меня слушаешь, Киф?.. Потому что я был, Киф, я был, но я не был ими и не был связан необходимостью подчиняться. Ни их правилам, ни их моральным устоям – ничему. Я прятался у всех на виду, притворяясь, что меня стало меньше, хотя меня все время становилось только больше, больше и больше, но и этого мне было недостаточно, Киф. Всегда недостаточно.
Он и дальше нес этот бред.
А потом непринужденно, как авторучку, вытащил из-за пазухи «Глок». Я подумал, что сейчас он меня пристрелит, что это все. Конец.
Понял, Киф? – Рука с пистолетом обвела все вокруг. Я знаю, ты понял; я знаю, теперь ты знаешь. Все, что осталось, – это я, Киф. Бог – это капюшон заплечных дел мастера, как сказано у Тэббе. Возможно. А я – удавка. Все, что они выдавали за самое ценное, мной растоптано. Ты получишь тот финал, которого жаждет Пейли, – я умру, и все безнравственное похоронят вместе со мной. Но мы-то с тобой знаем, что на самом деле этому не бывать.
Он повернулся спиной к северу, и предзакатное зимнее солнце подсветило его силуэт странным красноватым нимбом.
Ад кишит призраками, которых я послал вперед и которых увлеку за собой, изрек Хайдль.
Уронив руку, он небрежно держал «Глок» у бедра. В качестве то ли угрозы, то ли приглашения, а может, того и другого, определить не представлялось возможным. Солнце спряталось за облаком, свет за спиной у Хайдля померк, а глаза, остановившиеся на мне, подернулись влагой и, казалось, его взгляд устремился куда-то далеко сквозь меня, в такую даль, которая, возможно, еще не существовала на свете.
Мир будет гореть в огне. А из-за чего? Да из-за меня, Киф.
Я не мог отвести взгляда от его локтя, от руки, от пальца, лежащего на предохранителе.
Потому, что я поместил себя в центре, Киф. Сам себя. Я есть путь, свет и центр. И это меня пугает, Киф.
Мне пора, сказал я.
Мне страшно, Киф.
Его трясло.
Глава 16
Я скрылся. Но не побежал. Просто развернулся и ушел, не слыша слов Хайдля. Пока двигался, ожидал выстрела, который мог оборвать как его жизнь, так и мою. Я пытался вспомнить школьные уроки физики. Если я услышу выстрел, будет ли это означать, что Хайдль промахнулся, целясь в меня, или что он выстрелил в себя? Слышит ли человек звук фатальной пули? Но я слышал только одно: как в ушах стучит кровь.
У меня были опасения, что Хайдль бросится следом, чтобы меня пристрелить. Спускаясь по склону, я украдкой оглянулся. Преследования не было. На полпути мое терпение иссякло. Я остановился и, обернувшись, выждал. И опять ничего – ни признака, ни шороха. Поскольку в буше никакого движения не наблюдалось, я решил, что Хайдль собирается покончить с собой. Или уже это сделал. Или ждет, чтобы я пришел его убить.