18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Реймон Радиге – Дьявол во плоти (страница 9)

18

Итак, она оказалась счастливее меня. Но тот миг, когда мы разомкнули наши объятия и я увидел ее дивные глаза, вполне компенсировал мне собственную неловкость.

Ее лицо преобразилось. Я даже удивлялся, что не могу коснуться сияющего ореола, который и вправду обрамлял ее лицо, как на старинных картинах из жизни святых.

Мои недавние страхи исчезли. Им на смену пришли другие.

Ибо я понял, наконец, всю силу этого акта, на который моя робость до сих пор не могла решиться, и теперь трепетал от мысли, что Марта принадлежала своему мужу гораздо больше, нежели хотела признаться.

Правда, по-настоящему оценить то, что я только что впервые изведал, мне было еще невозможно; для этого требовался опыт каждодневных радостей любви.

А пока мнимое наслаждение принесло мне новую муку — ревность.

Я злился на Марту, так как видел по ее благодарному лицу, чего стоят плотские узы. И я проклинал мужчину, который пробудил ее тело раньше меня. И я понимал теперь, насколько был глуп, почитая Марту за девственницу. В любое другое время желать смерти ее мужу было бы всего лишь детской химерой. Но теперь это желание становилось почти таким же преступным, как если бы я убил сам. Зарождением своего счастья я был обязан войне, от нее же ждал и окончательной развязки. Я надеялся, что она послужит моей ненависти словно какой-нибудь анонимный убийца, совершающий наше преступление вместо нас.

И вот мы вместе плачем. Марта укоряет меня за то, что я не помешал ее замужеству. «Но тогда, — думаю я, — разве оказался бы я в этой постели, которую сам выбрал? Она бы жила у своих родителей; она никогда не принадлежала бы Жаку, но ведь и мне бы она тоже не принадлежала. Не будь его, ей не с кем было бы меня сравнивать, и, кто знает, может она стала бы сожалеть, надеясь на что-то лучшее. У меня ведь нет ненависти к самому Жаку. Мне ненавистна уверенность, что мы всем обязаны человеку, которого обманываем. Но я слишком люблю Марту, чтобы считать наше счастье преступным».

Мы вместе плачем — плачем о том, что мы всего лишь дети, и располагаем столь немногим. Похитить Марту? Но ведь она и так не принадлежит никому, кроме меня; похитить ее — означает похитить ее у себя самого, потому что нас наверняка бы разлучили. И мы уже предвидим, что конец войны будет и концом нашей любви. Мы оба знаем это, напрасно Марта клянется все бросить и последовать за мной хоть на край света. Я по натуре своей вовсе не склонен к бунту, и плохо себе представляю, становясь на ее место, эту безумную выходку. Наконец, она объясняет мне, почему считает себя чересчур старой: оказывается, через пятнадцать лет жизнь для меня только начнется, и меня полюбят женщины, которым будет столько же лет, сколько ей теперь. «Я смогу только страдать, — добавляет она. — Если ты меня бросишь, я от этого умру. А если останешься, то из жалости. И я буду мучиться, видя, как ты жертвуешь ради меня своим счастьем».

Несмотря на все свое возмущение, я злился на себя, что не смог показать ей достаточной убежденности в обратном. Но Марта ничего другого и не требовала. Даже самые слабые мои доводы казались ей убедительными. Она отвечала: «Да, да, конечно, я как-то об этом не подумала. Я верю тебе, я чувствую, что ты меня не обманываешь». Но сам я перед лицом ее страхов не чувствовал свою совесть вполне спокойной. Поэтому мои утешения были довольно вялыми, будто я разубеждаю ее только из вежливости. Я говорил: «Нет, вовсе нет, ты просто глупенькая». Увы, я слишком ценил молодость, чтобы не сознавать: я действительно охладею к Марте, когда ее молодость увянет, а моя еще только расцветет.

Хотя мне и казалось, что моя любовь приняла уже окончательную форму, это был всего лишь черновой ее набросок. Она слабела при малейшем препятствии.

Итак, безумства наших душ утомили нас этой ночью гораздо сильнее, чем безумства нашей плоти. Нам казалось, что изнуряя одно, мы тем самым даем передышку другому. На самом деле это нас добивало. Пели петухи, чем дальше, тем больше. Собственно, они пели, не переставая, всю ночь. Я только тогда впервые и заметил эту поэтическую ложь — будто петухи поют на восходе солнца; что было ничуть не удивительно, ведь отрочество еще не знакомо с бессонницей. Но Марту это открытие так поразило, что не оставалось никаких сомнений — с ней это в первый раз. И она никак не могла понять, почему я прижимаю ее к себе с такой силой; ведь ее удивление доказывало мне, что с Жаком она не коротала ночей до рассвета.

Все эти страхи и восторги заставляли меня принимать нашу любовь за нечто исключительное. Мы искренне верили, что никто до нас ничего подобного не испытывал, не зная еще, что любовь подобна поэзии, и что даже самые заурядные любовники мнят себя первооткрывателями.

Я говорил Марте (ничуть, впрочем, в это не веря): «Ты меня бросишь, ты полюбишь других», а она меня убеждала, что уверена в себе. Я со своей стороны, тоже мало-помалу убеждал себя, что останусь ей верен даже когда она сделается не так молода. Но в конце концов моя лень поставила наше вечное счастье в полную зависимость от ее энергии.

Сон застиг нас в совершенной наготе. Проснувшись и увидев Марту раскрытой, я испугался, как бы она не озябла. Я потрогал ее тело. Оно пылало. Вид ее спящей плоти пробудил во мне безмерное сладострастие. Минут через десять оно показалось мне нестерпимым. Я поцеловал Марту в плечо. Она не проснулась. Второй поцелуй, уже не такой целомудренный, подействовал на нас словно звон будильника. Она вздрогнула, протирая глаза, и принялась осыпать меня поцелуями, словно любимое существо, только что виденное во сне мертвым и найденное по пробуждении в собственной постели. Ей же напротив, казалось, что она спит и видит меня во сне.

Было уже одиннадцать часов. Мы пили свой шоколад, когда вдруг раздался звонок. Я тотчас же подумал о Жаке: «Лишь бы у него оказалось с собой оружие». Смерть меня всегда страшила, но тут я даже не поколебался. Напротив, я был бы даже рад, если бы это оказался Жак, при условии, что он убьет нас. Любое другое решение казалось мне смехотворным.

Спокойно смотреть смерти в лицо имеет цену лишь когда мы делаем это в одиночку. Смерть вдвоем — уже не смерть, даже для самых неверующих. Горько ведь терять не жизнь саму по себе, а то, что наполняет ее смыслом. И сели вся наша жизнь — в любви, то какая разница, жить вместе, или вместе умереть?

В любом случае, я не успел ощутить себя героем, поскольку, прикидывая, что Жак может убить меня одного или одну Марту, я взвешивал собственный эгоизм.

Так как Марта не сдвинулась с места, я уже подумал было, что ошибся, и что звонок к соседям. Но тут звонок раздался снова.

— Тише, не двигайся! — прошептала она. — Это, наверное, моя мать. Я совершенно забыла, что она собиралась зайти после мессы.

Я был счастлив стать свидетелем еще одной ее жертвы. Если любовница или друг опаздывают на свидание хоть на несколько минут, я уже вижу их мертвыми. Приписывая беспокойство такого рода ее матери, я наслаждался и им самим, и тем, что стал ему причиной.

Мы услышали, как садовая калитка захлопнулась после некоторого шушуканья (по-видимому г-жа Гранжье справлялась у обитателей первого этажа, не видели ли те сегодня утром ее дочь). Марта посмотрела в щель между ставнями и сказала: «Точно, это она». Больше я не смог противиться этому желанию — тоже взглянуть на удаляющуюся г-жу Гранжье, с молитвенником в руке, обеспокоенную необъяснимым отсутствием дочери. Уходя, она еще раз обернулась к закрытым ставням.

Теперь, когда мне больше нечего было желать, я почувствовал, что становлюсь несправедливым. Меня, например, огорчало, что Марта могла солгать своей матери без всякого зазрения совести, и я доходил в своей придирчивости даже до того, что упрекал ее вообще за способность лгать. Однако любовь, которая по сути своей есть не что иное, как эгоизм на двоих, все жертвует себе и живет именно за счет лжи. Искушаемый тем же демоном, я упрекал ее и за то, что она скрыла от меня скорый приезд мужа. До этого я еще как-то обуздывал свой деспотизм, не чувствуя себя вправе помыкать Мартой. Хотя и теперь в моей жестокости случались периоды затишья, и я стонал: «О, скоро ты поймешь свою ошибку, я такая же скотина, как и твой муж». «Но он вовсе не скотина», — возражала она. «Ах так! — начинал я с новой силой, — значит, ты обманываешь нас обоих! Признайся, что ты его любишь, и радуйся — через неделю сможешь изменять мне с ним!»

Она кусала себе губы, плакала: «Что я тебе такого сделала, почему ты стал вдруг таким злым? Умоляю, не губи первый день нашего счастья!»

— Видимо, не очень-то ты меня любишь, раз для тебя это первый день счастья.

Удары такого рода ранят в первую очередь того, кто их наносит. Ничего подобного я про нее, конечно, не думал, но мне почему-то было необходимо это высказать. Просто я не умел объяснить Марте, что моя любовь росла, и эти дикие выходки были всего лишь признаком ее переходного возраста. Это было что-то вроде линьки, вроде ломки голоса: любовь становилась страстью. Я и сам страдал от этого, и умолял Марту забыть мои нападки.

Хозяйская служанка просунула письма под дверь. Марта подняла их. Два были от Жака. Словно в ответ на мои опасения, она сказала: «Сделай с ними, что хочешь». Мне стало стыдно. Я попросил, чтобы она прочла их мне, но потом сохранила для себя. Однако Марта, повинуясь одному из тех внезапных порывов, которые толкают нас к наихудшим сумасбродствам, разорвала одно письмо в клочки. Оно рвалось с трудом — видимо, было длинным. Этот поступок дал повод к новым упрекам. Я злился и ка ее выходку, и на угрызения совести, которых ей было не миновать. Несмотря ни на что, я добился от нее, чтобы она не трогала второе письмо, и забрал его себе. А про себя подумал, что Марта, судя по этой сцене, попросту злючка. Вняв моим уговорам, она его все-таки прочла. Но, если поступок с первым письмом еще можно было объяснить внезапным порывом, то в случае со вторым это объяснение уже не подходило. Едва пробежав его глазами, она воскликнула: «Само небо награждает нас-за то, что мы его не разорвали! Жак пишет, что на его участке всех отпускников задерживают. Раньше, чем через месяц, он не приедет!»