Реймон Радиге – Дьявол во плоти (страница 20)
Мой отец советовал мне как-нибудь развлечься. Это были советы, внушенные спокойствием. Что мог я еще делать, кроме как ничего не делать? Стоило мне заслышать звонок какого-нибудь проезжающего экипажа, и я уже вздрагивал. В своем вынужденном заточении я ловил малейший знак — знак Мартиных родов.
Напрягая слух, чтобы уловить хоть что-то, имеющее к ней отношение, я услыхал однажды звон колоколов. Это звонили в честь перемирия.
Перемирие, конец войны означали для меня возвращение Жака. Я уже видел его у Мартиного изголовья, что лишало меня малейших надежд. Я был потерян.
Отец вернулся из Парижа. Он хотел, чтобы и я съездил туда вместе с ним. «Грешно будет пропустить такой праздник». Я не решился на отказ. Я боялся показаться чудовищем. К тому же, пребывая в горестном исступлении, я был все же не прочь взглянуть, как веселятся другие.
Хотя, должен признаться, чужая радость ничуть не расшевелила мою собственную. Я счет себя единственным, кто испытывал чувства, которые обычно приписывают толпе. Я искал патриотизма. Быть может, я был несправедлив, но сумел увидеть лишь оживление, словно в неожиданный выходной: кафе, открытые дольше обычного, да военных, с полным своим правом целующих белошвеек. Это зрелище, которое, как я думал, способно огорчить, вызвать ревность или даже развлечь, заразив каким-нибудь возвышенным чувством, лишь нагнало на меня тоску, словно старая дева.
Никаких писем не было в течение нескольких дней. Но вот как-то раз после обеда, когда выпал снег (что случалось нечасто), братья передали мне письмо, принесенное маленьким Гранжье. Это было ледяное послание его матушки. Г-жа Гранжье просила меня зайти к ним как можно скорее. Что ей могло от меня понадобиться? Но это была все-таки какая-то надежда вступить с Мартой в контакт, пусть даже и непрямой. Мои тревоги улеглись. Я воображал себе г-жу Гранжье, грозно запрещающую мне видеться с Мартой и сноситься с нею каким-либо иным способом; воображал и себя самого — понурившего голову, словно нерадивый ученик. Я не чувствовал себя способным взорваться, вогнать себя в гнев. А посему ни единым жестом я не проявлю своей ненависти. Я вежливо поклонюсь напоследок, и дверь за мной затворится. Тогда-то я найду и хлесткие аргументы, и острые, злые слова, которые оставили бы г-же Гранжье о любовнике ее дочери впечатление менее, жалкое, чем от проштрафившегося школяра. Я предвидел всю эту сцену — секунда за секундой.
Когда я вошел в маленькую гостиную, мне показалось, что я вновь переживаю свой первый визит в этот дом. Тогда мое появление здесь означало, что я, быть может, никогда больше не увижусь с Мартой.
Вошла г-жа Гранжье. Мне снова стало ее жалко из-за ее маленького роста; да она еще и пыжилась, стараясь держаться высокомерно. Она извинилась, что понапрасну побеспокоила меня. По ее словам выходило, что ей требовалось выяснить у меня нечто такое, о чем затруднительно было сообщить в письменном виде, но что это нечто тем временем разъяснилось само собой. Эта нелепая таинственность причинила мне больше боли, чем какая угодно настоящая беда.
Неподалеку от их дома я встретил маленького Гранжье, прислонившегося к забору. Ему угодили снежком прямо в лицо. Он хныкал. Я его утешил как мог и расспросил насчет Марты. Он сказал, что Марта звала меня, но что мать и слышать об этом ничего не хотела. Однако отец заявил: «Марте сейчас хуже всего. Я требую, чтобы ей подчинились».
Мне в один миг стала ясна загадочность поведения г-жи Гранжье и все ее мещанское лицемерие. Она вызвала меня, подчиняясь супругу и последней воле умирающей. Но как только опасность миновала и Марта была спасена, как она тут же отменила уговор. Я сожалел, что кризис не продлился чуть дольше, чтобы я успел повидать больную.
Два дня спустя Марта мне написала. О моем неудавшемся визите она даже не упомянула. Без сомнения, его от нее просто скрыли. Марта говорила о нашем будущем каким-то совсем особенным тоном — безмятежным, небесно-ясным, который меня даже немного смутил. Неужели правда, что любовь есть наиболее злостная форма эгоизма? Ведь отыскивая причину своего смущения, я понял, что ревную Марту к нашему ребенку, о котором она теперь говорила больше, чем обо мне самом.
Мы ждали его появления на свет к марту. Но вот как-то в одну из январских пятниц мои запыхавшиеся братья вдруг сообщили новость, — что у маленького Гранжье появился племянник. Я никак не мог понять, отчего это у них такой торжествующий вид и отчего они так бежали. Разумеется, они не сомневались, что и мне эта новость покажется столь же сногсшибательной. Ведь «дядя» для них представлялся человеком в возрасте. И в том, что маленький Гранжье вдруг заделался дядей, они увидели настоящее чудо и бросились домой со всех ног, чтобы и мы могли разделить их восхищение.
Именно то, что у нас всегда перед глазами, узнается с наибольшим трудом, стоит лишь слегка сдвинуть его с места. В племяннике маленького Гранжье я не сразу признал ребенка Марты — моего ребенка.
Представьте себе смятение, которое произведет в театре короткое замыкание. Со мной творилось то же самое. В один миг все во мне померкло. И в этой кромешной тьме мешались и сталкивались между собой мои чувства; я искал сам себя, искал наощупь сроки, даты. Я пытался считать на пальцах, как это не раз на моих глазах делала Марта, когда я еще не подозревал ее в измене. Впрочем эти мои упражнения ни к чему так и не привели. Я просто разучился считать. Что такое был этот ребенок, которого мы ждали к марту и который вдруг появляется в январе? Все объяснения, которые я смог найти этому отклонению от нормы, мне подсовывала ревность. И во мне сразу же созрела уверенность: этот ребенок от Жака. Разве не приезжал он в отпуск ровно девять месяцев назад? Выходит, все это время Марта лгала мне. Впрочем, разве не лгала она мне уже по поводу этого отпуска? Не клялась ли она, что не подпустит к себе Жака в эти две проклятые недели, а потом сама призналась, что он не единожды обладал ею!
В сущности, я ведь никогда всерьез не задумывался, что этот ребенок мог оказаться не моим. И если в самом начале Мартиной беременности я еще мог трусливо этого желать, то сегодня мне приходилось признаться: я оказался (как мне думалось), перед непоправимым; усыпленный в последние месяцы уверенностью в собственном отцовстве, я уже любил этого ребенка — чужого ребенка. Зачем так получилось, что я ощутил себя отцом именно тогда, когда узнал, что не являюсь им!
В общем, я пребывал в неописуемом смятении, словно брошенный в воду посреди ночи и не умея при этом плавать. Я ничего больше не понимал. Особенно я не понимал дерзости Марты, которая осмелилась дать своему вполне законному ребенку мое имя. Порой мне виделся в этом вызов, брошенный судьбе, которая не пожелала, чтобы этот ребенок стал моим; а порой это казалось простой бестактностью, одной из тех погрешностей вкуса, которыми она частенько меня шокировала, но на которые ее толкал лишь избыток любви.
Я начал писать бранное письмо. Мне казалось, что я просто должен его написать, меня к этому обязывало оскорбленное достоинство! Но слова не шли на ум, потому что мысли мои были не здесь, а в местах более возвышенных.
Я разорвал письмо. Я написал другое, где позволил излиться своему сердцу. Я просил у Марты прощения. Прощения за что? Разумеется, за то, что этот ребенок был от Жака. И я умолял ее любить меня вопреки этому.
Человек очень молодой — неподатливое к боли животное. Я начал примиряться со своей участью. Я уже почти принял этого чужого ребенка. Но еще прежде, чем я закончил свое письмо, пришло другое — от Марты, наполненное изливающейся через край радостью. Этот сын — точно наш, родившийся на два месяца раньше срока, так что его пришлось даже поместить в инкубационную камеру! «Я чуть было не умерла», — писала она. Эта фраза позабавила меня своим ребячеством.
Ведь теперь во мне не оставалось места ничему другому кроме радости. Я хотел поделиться новостью об этом рождении со всем светом, сказать моим братьям, что они тоже стали дядьями. Я радовался, и в этой радости презирал самого себя: как посмел я усомниться в Марте? Эти угрызения совести, смешанные со счастьем, побуждали меня любить ее еще сильнее, чем когда бы то ни было, и моего сына тоже. В своей непоследовательности я тут же благословлял это презрение к самому себе. В итоге я был даже доволен, что в течение нескольких мгновений успел познать настоящую боль. По крайней мере, мне так казалось. Но ничто не походит меньше на вещи сами по себе, чем их ближайшее подобие. Человек, который чуть не умер, считает, что познал смерть. Но в тот день, когда она действительно приходит к нему, он ее не узнает: «Это не она», — говорит он, умирая.
В своем письме Марта еще писала: «Он так похож на тебя». Мне приходилось раньше видеть новорожденных — моих братиков и сестричек, — поэтому я знал, что одна только любовь женщины способна обнаружить сходство, на которое надеется. «Но глаза у него мои», — добавляла она. Точно так же одно лишь желание видеть нас объединенными могло заставить ее узнать свои глаза.
У семейства Гранжье больше не оставалось никаких сомнений. Они проклинали Марту, но становились ее соучастниками, чтобы скандал не «разразился» над семьей. Доктор, другой сообщник порядка, скрывая, что ребенок родился недоношенным, взялся объяснить мужу посредством какой-нибудь басни необходимость инкубационной камеры.