18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Реймон Радиге – Дьявол во плоти (страница 16)

18

Я взял ее руку в свои, которые казались мне теперь ужасно неуклюжими. Мне хотелось раздеть ее и убаюкать. Она прилегла на диване. Я встал, склонился над ней, прикоснулся губами к ее затылку, там, где начинались волосы, еще по-детски пушистые. Я отнюдь не заключил по ее молчанию, что мои поцелуи ей приятны; просто она не умела оскорбиться, а никакого вежливого способа остановить меня по-французски не находила. Я впивался в ее щеки, и мне казалось, что из них вот-вот брызнет сладкий сок, как из персика.

Наконец, я добрался по ее губ. Она терпеливо сносила мои ласки, словно маленькая мученица — зажмуривая глаза, сжимая губы. Единственный жест отказа, который она позволила себе, было слегка качать головой слева направо, справа налево. Сам я не заблуждался на этот счет, но губам моим в этом движении чудился ответный поцелуй. Я вел себя с ней так, как никогда с Мартой. Это сопротивление, которое и сопротивлением-то по-настоящему не было, тешило одновременно и мою дерзость, и мою лень. И я был достаточно наивен, чтобы считать, будто дело и дальше так пойдет, и что взять ее силой не составит мне большого труда.

Я никогда не раздевал женщин, скорее наоборот — это они меня раздевали. И вот я взялся за это предприятие — неловко, начав с чулок и туфелек. Я целовал ее икры, маленькие ступни. Но стоило мне попытаться расстегнуть ей корсаж, как Свея принялась отбиваться, будто чертенок, не желающий спать, и которого укладывают силой. Она колотила меня, пинала ногами. Я ловил эти ноги на лету, прижимал к себе, целовал. В конце концов наступило пресыщение. Я остановился, как останавливается гурман, отведавший слишком много крема и сластей. Теперь можно было в рассказать ей о моей хитрости, и о том, что Марта сейчас в отъезде. Я заставил ее пообещать, что она не проболтается Марте о нашем свидании, когда они встретятся. В том, что мы с Мартой были любовниками, я открыто ей не признался, но оставил возможность догадаться об этом из моих слов. Когда же, насытившись ею, я спросил из вежливости, увидимся ли мы еще когда-нибудь, то наслаждение тайной заставило ее ответить: «До завтра».

Больше я на квартире у Марты не появлялся. И, кто знает, может, и Свея больше не приходила туда звонить в закрытую дверь. Я ведь сознавал все-таки, насколько достойным порицания было мое поведение с точки зрения расхожей морали. Но разве не сила обстоятельств придала Свее такую ценность в моих глазах? Случись это не в Мартиной комнате, а в каком-нибудь другом месте, разве возникло бы у меня столь сильное влечение к ней?

Но угрызений совести я не испытывал. И маленькая шведка стала мне безразлична не потому, что я вспомнил о Марте, а потому просто, что я высосал из нее всю сладость.

Несколько дней спустя пришло письмо от Марты. В конверте оказалось еще одно — от ее домовладельца в Ж…, который уведомлял ее, что не позволит превратить свой дом в дом свиданий, как бы я не старался, приводя туда женщин и пользуясь для этого ключом, который она мне доверила. От себя Марта добавляла, что имеет теперь прямое доказательство моей неверности. Больше я ее не увижу. Конечно, она будет страдать, но уж лучше страдать, чем быть дурой.

Я знал, что все это пустые угрозы, и что мне достаточно будет написать ей в ответ какую-нибудь ложь, а в крайнем случае и правду, чтобы свести их на нет. Но меня задело, что, говоря об окончательном разрыве, Марта не грозилась покончить с собой. Я обвинил ее в холодности. Я решил, что ее письмо недостойно каких бы то ни было объяснений. Поскольку, окажись я сам в подобной ситуации, то хотя бы ради приличия прибегнул к подобной угрозе (разумеется, всерьез о самоубийстве не помышляя). Неистребимый отпечаток возраста и школярства: я был убежден, что некоторые виды лжи буквально требуются от нас кодексом страсти.

Итак, передо мной в моем любовном ученичестве предстала новая задача — обелить себя в глазах Марты и обвинить ее самое в том, что она домохозяину верит больше, чем мне. Я объяснял Марте, насколько ловок оказался этот новый маневр Маренов и их приспешников. Да, действительно, Свея заходила проведать ее, и как раз в тот момент, когда я писал ей письмо, сидя за ее столом. Если я и открыл ей дверь, то потому только, что заметил ее из окна, и, зная, как эту девушку пытались отдалить от Марты, не мог допустить, чтобы она подумала, будто ее лучшая подруга сердится на нее из-за этой мучительной разлуки. Ведь она, без сомнения, пришла тайком и ценой бесчисленных трудностей.

Таким образом, я мог объяснить Марте, что чувства Свеи по отношению к ней остались неизменными. И я завершал письмо, расписывая, какое это было удовольствие, говорить о ней, о Марте, с ее ближайшей подругой.

Эти новые хлопоты заставили меня проклинать любовь, которая принуждает нас отчитываться в наших поступках; тогда как я предпочел бы вообще никому не давать отчета — ни другим, ни самому себе.

Однако, рассуждал я, должно быть любовь сулит весьма большие выгоды, если все мужчины так охотно жертвуют ей свою свободу. Я хотел стать поскорее настолько сильным, чтобы суметь обходиться вообще без любви, и чтобы не жертвовать ни одним из своих желаний. Я еще не знал, что одно рабство стоит другого, и что лучше уж быть рабом своего сердца, чем своих страстей.

Как пчела собирает мед и наполняет им соты, так и влюбленный наполняет свою любовь любым, даже случайным своим желанием, охватившим его на улице. И все это он обращает во благо своей любовнице. Я тогда еще не открыл для себя этот закон, который склоняет к верности даже неверные натуры. Ведь когда мужчина, соблазнившись, вожделеет к какой-нибудь девице, то он переносит свой пыл на ту, которую любит. И его вожделение, пылкое тем более, чем менее удовлетворенное, заставит эту женщину думать, что никогда ранее она не была так любима. Разумеется, она обманута, зато мораль спасена — так рассуждают люди. Но именно такие рассуждения и ведут к распутству. Так что пусть не обвиняют слишком поспешно тех мужчин, которые способны изменить своим любовницам в самом разгаре своей любви; пусть не обвиняют их в легкомыслии и распущенности. Просто им претят эти уловки, им и в голову не приходит смешивать свое счастье и свои удовольствия.

Марта ожидала, что я буду оправдываться. Теперь она умоляла простить ей ее упреки. Что я и сделал, с некоторыми оговорками, правда. Она написала хозяину, не без иронии, чтобы он принял к сведению, что вполне может такое случиться, что я в ее отсутствие приму одну-другую из ее подруг.

Когда Марта вернулась — в последних числах августа — она перебралась из Ж… в дом своих родителей, которые оставались пока на курорте. Эта новая для меня обстановка, где Марта провела всю свою жизнь, послужила мне чем-то вроде возбуждающего средства. Куда только подевались усталость чувств и желание спать в одиночестве. Я ни одной ночи теперь не проводил в доме своих родителей. Я горел, я спешил, словно люди, знающие, что должны умереть молодыми, и потому живущие взахлеб. Я хотел насытиться Мартой раньше, чем ее изуродует материнство.

Эта девичья комнатка, куда она не допускала Жака, стала нашей спальней. Лежа на ее узкой кровати, я любил останавливать свой взгляд на ее фотографии в платье первопричастницы. Я заставлял ее подолгу глядеть на другое фото, где она была запечатлена еще младенцем, чтобы наш собственный ребенок стал похож на нее. Я в восхищении бродил по этому дому, который был свидетелем ее рождения и расцвета. Забираясь в чулан, я прикасался к ее колыбели, которая, как я надеялся, еще послужит нам. Я заставлял Марту вытаскивать ее детские панталончики и распашонки — реликвии семейства Гранжье.

Я ничуть не жалел о квартире в Ж…, где никогда не было уюта, которым дышит даже самый неказистый семейный очаг. Зато здесь, напротив, о Марте мне напоминал любой предмет обстановки, о который она в раннем детстве стукалась головкой.

Мы расхаживали по саду почти нагишом, словно по какому-нибудь необитаемому острову, и стеснялись при этом ничуть не больше дикарей. Мы валялись на лужайке или нежились в тени, под зеленым сводом из жимолости, дикого винограда и вьюнков. Рот ко рту лакомились лопнувшими от зрелости сливами, горячими от солнца, которые я подбирал в траве. Мой отец никогда не мог добиться от меня, чтобы в занимался нашим садом, как мои братья. Но за садом Марты я ухаживал охотно. Я рыхлил землю, выпалывал сорняки. Вечером, после дневного зноя, утоляя жажду земли и цветов, я испытывал пьянящую гордость мужчины, удовлетворившего вожделение женщины. Раньше я находил доброту, добро несколько простоватыми. Теперь я понимал всю их силу. Цветы, распустившиеся благодаря моим заботам, куры, сыто дремлющие в тени, после того, как я бросил им зерна — какая доброта, скажете вы? Какой эгоизм! Увядшие цветы, худые куры привнесли бы грусть на наш остров любви. Так что вода и зерно предназначались больше мне самому, чем цветам и курам.

Я этом обновлении чувств я забывал и презирал все свои недавние открытия. Мне казалось, что в этом семейном доме нет места ни похоти, ни сладострастию; хотя на самом деле он просто пробуждал во мне сладострастие несколько другого рода. Таким образом, эти конец августа и начало сентября стали для меня последней порой безмятежного счастья. Я больше не плутовал, не изводил ни себя, ни Марту. Я больше не видел перед собой препятствий. В шестнадцать лет я рисовал себе такую жизнь, какую желают лишь в зрелом возрасте: я хотел, чтобы мы жили в деревне. Там мы бы вечно оставались молодыми.