18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Реймон Радиге – Дьявол во плоти (страница 15)

18

На Монпарнасском вокзале, где она должна была сесть в поезд вместе с родителями Жака, я целовал ее, отбросив уже всякое смущение. Я оправдывал себя тем, что если нас вдруг застанет врасплох внезапно появившаяся мужнина родня, то произойдет, наконец, решительная развязка.

Вернувшись в Ф…, где я привык жить лишь в ожидании свиданий с Мартой, я попытался как-нибудь рассеяться. Копался в саду, пробовал читать, играл в прятки с сестренками, чего мне не случалось делать уже лет пять, наверное. Вечером, чтобы не возбудить подозрений, надо было, чтобы я пошел прогуляться. Обычно дорога до Мартиного дома мне давалась легко. Но в этот раз я тащился еле-еле; камешки впивались в ноги, сердцебиение учащалось. Лежа в лодке, я пожелал себе смерти — в первый раз. Но умереть я был так же неспособен, как и жить, поэтому оставалось рассчитывать на милосердие какого-нибудь душегуба. Я сожалел, что нельзя умереть просто так — от тоски или муки душевной. Мало-помалу голова моя пустела с шумом воды, вытекающей из ванны. Последний, долгий всхлип — и она опустела окончательно. Я заснул.

Разбудил меня холод июльской зари. Продрогнув до костей, я вернулся домой. Дома творился переполох, все было нараспашку. В прихожей меня встретил отец, весьма сурово. Оказалось, ночью матери стало плохо. Отправили горничную разбудить меня, — чтобы я сбегал за доктором. Мое отсутствие, таким образом, было установлено официально.

Я выдержал бурную сцену, восхищаясь про себя чуткости доброго судьи, который из тысячи проступков, достойных наказания, выбрал единственный, в котором не было вины, чтобы позволить преступнику оправдаться. Впрочем, оправдываться я и не собирался.

Я позволил отцу думать, что опять таскался в Ж…, и, когда он запретил мне выходить из дому после ужина, я даже поблагодарил его в душе. Его бессознательное пособничество оказалось мне весьма кстати, лишая повода шататься по вечерам в одиночку.

Я ждал почтальона. В этом теперь состояла вся моя жизнь. Я был неспособен даже на малейшее усилие, чтобы забыть.

Марта подарила мне нож для разрезания бумаги, чтобы я, вскрывая ее письма, пользовался им. Но был ли я в состоянии им воспользоваться? Я был для этого слишком нетерпелив. Я просто рвал конверты. Всякий раз я стыдливо обещал себе не прикасаться к письму хотя бы четверть часа. Посредством этой методы я надеялся в дальнейшем вернуть себе власть над самим собой и научиться носить ее письма в кармане нераспечатанными. И всякий раз откладывал исполнение этого плана на завтра.

Однажды, разозлившись на собственную слабость, я в припадке ярости разорвал одно письмо в клочки, даже не распечатав. Но едва обрывки разлетелись по саду, как я кинулся подбирать их, ползая на четвереньках. В письме оказалась фотография Марты. Я всегда был суеверен, и любой пустяк истолковывал в трагическом смысле, а тут вдруг своими руками разорвал ее лицо. Я увидел в этом предостережение самого неба. Страхи мои поутихли лишь после того, как я потратил битых четыре часа на склеивание письма и портрета. Никогда раньше мне не доводилось тратить столько усилий. Но страх, что с Мартой может случиться какое-нибудь несчастье, подстегивал меня все время, пока длилась эта нелепая работа, изнурявшая глаза и нервы.

Врачи порекомендовали Марте морские купания. Я, не переставая ругать самого себя за злонравие, запретил их ей. Мне не хотелось, чтобы кто-либо, кроме меня, мог видеть ее тело.

Впрочем, поскольку Марте в любом случае предстояло провести в Гранвиле целый месяц, я поздравил себя, что рядом с нею будет Жак. Я вспоминал его фотографию в белом костюме, которую Марта показала мне в день выбора мебели. Ничто меня так не пугало, как молодые люди на пляже. Я заранее считал их более красивыми, более сильными и элегантными, чем я сам.

Муж защитит ее от них.

Порой, в приступе нежности, словно пьяница, который лезет целоваться со всеми подряд, я мечтал написать Жаку, признаться ему, что был любовником его жены и, в силу этого своего звания, препоручить Марту его заботам. Иногда я даже завидовал Марте: ведь ее обожали одновременно и я, и Жак. Так разве не обязаны мы вдвоем позаботиться о ее счастье? И, как бывают «снисходительные мужья», так и я во время своих приступов чувствовал себя снисходительным любовником. Я хотел познакомиться с Жаком поближе, объяснить ему, почему мы не должны ревновать друг к другу. Но потом, после этого короткого затишья, на меня снова вдруг накатывала волна ненависти.

В каждом своем письме Марта упрашивала меня почаще заходить к ней на квартиру в Ж… Эта ее настойчивость напоминала мне одну мою весьма благочестивую тетушку, которая меня постоянно упрекала за то, что я не навещаю бабушкину могилу. Но во мне нет инстинкта паломничества. Эти нудные обязанности ограничивают и принижают как любовь, так и смерть.

Будто нельзя думать об умершей нигде, кроме кладбища; будто нельзя себе представлять отсутствующую любовницу нигде, кроме как в ее спальне. Я не пытался растолковать это Марте, но просто лгал ей, что бываю у нее, как лгал своей тетке, что бываю на кладбище. Правда, мне довелось-таки заглянуть к Марте, но при обстоятельствах более, чем странных.

Как-то раз я повстречал на железной дороге ту Мартину приятельницу, молодую шведку, которой ее доброжелатели отсоветовали встречаться с Мартой. Мое вынужденное отшельничество побудило меня обратить внимание на детские прелести этой маленькой особы.

Я предложил ей заглянуть завтра потихоньку в Ж…, чем-нибудь полакомиться. Я скрыл от нее отсутствие Марты, чтобы не спугнуть ее, и даже добавил, что та будет страшно рада ее видеть. Я поклясться готов, что и сам тогда не знал, чего ради все это затеваю. Я действовал точь-в-точь как дети, которые, завязывая знакомство, стремятся удивить друг друга. И я был вовсе не прочь увидеть удивление или даже гнев на ангельском личике Свеи, когда придется сообщить ей, что Марта в отъезде.

Да, без сомнения, это было детское желание удивляться, потому что хоть я сам и не нашелся сказать ей что-нибудь удивительное, зато она вовсю пользовалась экзотичностью ситуации и удивляла меня на каждом шагу. Нет ничего восхитительнее, чем эта внезапная близость между двумя людьми, плохо понимающими друг друга. Она носила на шее маленький золотой крестик с синей эмалью, поверх довольно безобразного платья, которое я перекраивал в своем воображении по своему вкусу. Настоящая живая кукла. Я уже чувствовал, как во мне растет желание возобновить нашу встречу, но уже не в вагоне, а в каком-нибудь более подходящем для этого месте.

С ее обликом молоденькой монастырской воспитанницы несколько не вязались повадки, усвоенные в училище Пижье, где, впрочем, она занималась всего один час в день — французским и машинописью. Она показала мне свои упражнения, отпечатанные на машинке; чуть не каждая буква была ошибкой, отмеченной преподавателем на полях. Она достала из ужасной сумочки, очевидно собственного изготовления, портсигар, украшенный графской коронкой, и предложила мне сигарету. Сама она не курила, но держала этот портсигар ради своих курящих подруг. Она рассказывала мне о шведских обычаях — об Иоанновой ночи, о черничном варенье, а я делал вид, будто тоже о них наслышан. Потом она вытащила из сумочки фотографию своей сестры-близняшки, полученную накануне из Швеции: та красовалась верхом на лошади, совершенно нагая, но в цилиндре их дедушки на голове. Я покраснел как рак; они с сестрой были так похожи, что я всерьез решил, будто она смеется надо мной, показывая свой собственный портрет. Меня охватило такое желание поцеловать эту шалунью, что я кусал себе губы. Должно быть в этот момент у меня было довольно зверское выражение лица, потому что я вдруг заметил испуг в ее глазах, ищущих стоп-кран.

Она приехала к Марте на следующий день в четыре часа. Я сказал ей, что Марта отлучилась в Париж, но скоро вернется. Я даже добавил: «Она запретила мне отпускать вас до своего возвращения». В своей хитрости я рассчитывал признаться лишь когда будет уже слишком поздно.

К счастью, она была сладкоежка. Мое же собственное сластолюбие приняло совершенно невозможную форму: не желая ни торта, ни мороженого с малиной, я желал сам стать тортом и мороженым, которых она касалась своими губами. Мои при этом кривились в непроизвольной гримасе.

Я желал Свею не как сластолюбец, но как сластена. Мне даже не слишком нужны были ее губы. Мне хватило бы ее щек.

Я говорил, тщательно выговаривая каждый слог, чтобы ей было легче понимать. Но, возбужденный этим кукольным пиршеством, я нервничал, а из-за невозможности говорить быстро все больше помалкивал, хотя тоже испытывал потребность в болтовне и детских признаниях. Я склонял ухо к самому ее ротику. Я впитывал ее лепет.

Я чуть не насильно заставил ее выпить ликеру. Потом мне стало ее жалко, словно опьяневшую птичку.

Я надеялся, что ее опьянение послужит моим планам, потому что для меня мало значило, отдаст ли она мне свои губы по доброй воле, или же нет. Конечно, вся неуместность этой сцены в Мартиной гостиной была мне очевидна, но ведь я желал Свею, как желают какой-нибудь сладкий плод, поэтому убеждал себя, что наша любовь ничуть не пострадает и у любовницы не будет повода для ревности.