реклама
Бургер менюБургер меню

Раиса Белоглазова – Встреча в пути (страница 44)

18

А за день до своего вылета обратно все же сумел избавиться на час от Галины, чтобы попасть к Тучину. Еще в день приезда ему рассказали в институте, что Иннокентий поправился, — выходила-таки его дочь, — только слегка подволакивает ногу. Собирается осенью вернуться на кафедру. Не сегодня-завтра выйдет в свет его книга.

— А дочь? — поинтересовался он.

— Что дочь? — ответили ему. — Работает. Заканчивает диссертацию. Замуж нет, не вышла.

…Пока добирался, стемнело, повсюду зажглись огни. И в новых пятиэтажных коробках, что совсем оттеснили дом Тучина к лесу, — тоже. Наверное, из-за соседства с ними дом показался совсем крошечным и низким. Ни в одном из окон не было света. Обошел высокий забор. Там в одной из плах на месте выпавшего сучка был глазок. Припал к нему. С этой стороны дома свет был. В комнате Ии Маркеловны. Должно быть, Иннокентий с дочерью куда-нибудь отправились. А Маркеловна поджидает их и вяжет носки. Она обрадовалась бы ему.

Побродил вдоль забора меж стволов уже по-городскому угрюмых сосен. Вероятно, и хвоя на них уже не зеленая, а черная. Теперь было не видно. Но пахло по-прежнему соснами, отсыревшей корой. Жадно вбирал в себя этот родной лесной запах и спрашивал неведомо кого:

Зачем она, такая любовь, если от нее всем только горе — ему, Софье? И Шишкина, наверное, догадывается, что он только телом с ней, что она для него лишь призрак другой? Зачем эта мука? И почему она настигла именно его? Живут же другие, не ведая ничего подобного.

И все же был рад ей, этой муке, тому, что она пробудилась в нем, пришла на смену душевной и физической опустошенности, остававшейся обычно от общения с Шишкиной. В груди снова было полно и горячо.

Пусть будет так всегда, сказал он себе, прислонясь плечом к сосновому стволу и вглядываясь в огни ночного города вдали, внизу. Выше догорала заря — чистые, теплые, сначала розовые, потом кремовые краски незаметно перешли в прозелень и отгорели совсем. Черная изломанная линия сопок обозначилась на обесцвеченном небе жестко, даже сурово. Пусть будет всегда эта мука. Он будет жить в далеком русском городе, работать, выполнять свой долг на земле, сколько там ему еще положено, и его будет согревать мысль, что в одно время с ним живет где-то смуглая кареглазая женщина, тихая, как тайга в ясный солнечный день, и такая же богатая, щедрая душой. Видно, такая уж она и бывает, любовь в его возрасте, и с этим уж ничего не поделаешь.

Чашка с кленовыми листьями

Женщина умирала. Человеком она была еще не старым: немногим за пятьдесят. Болезнь измучила ее, и все же тонкое одухотворенное лицо еще хранило следы былой красоты, женственности, ума. Ей стало плохо ночью. Соседка по койке, молодая девушка, услышав ее трудное дыхание, вызвала дежурного врача. Больной сделали несколько уколов, а когда врач и медсестра ушли, девушка присела на край койки, взяла в руки холодеющую ладонь. От уколов женщине стало полегче, благодарно погладила руку девушке.

— Если бы не болезнь, я бы тебе, Аля, жениха нашла. Хорошего человека.

Из окна в палату падал сумеречный свет городской ночи, и в этом полумраке, одетая в белое, с распущенными по плечам волосами, девушка напоминала русалку, большие глаза живо блестели. Умирающая добавила:

— Красивая ты, да скромная. Сама свою судьбу не устроишь. Мужчины, они ведь не женятся, их женят на себе. А ты…

Снова подступившая к сердцу боль не дала ей закончить мысль.

На следующий день женщина умерла. Муж уже не застал ее в живых, хотя и отпросился с работы еще до обеденного перерыва. Тело спустили вниз, на первый этаж, и поставили носилки в одном из пустующих кабинетов.

Муж поднялся в палату. Ему сказали, что нужно забрать вещи — часы, посуду и что там оставалось еще. Мужчина вынул из тумбочки чайную чашку, разрисованную осенними кленовыми листьями. Большая, с золотом, чашка сразу привлекала к себе внимание.

Мужчина подержал чашку в руке, посмотрел на пустую, уже застланную свежим бельем койку жены и протянул чашку девушке.

— Возьмите. На память о Тоне. Вы жалели ее, я знаю. Это ее любимая чашка. Себе. У меня еще есть вещи. Много вещей. Тоня была хорошей хозяйкой. Все осталось мне. Только ее нет.

Мужчина торопливо поставил чашку на край тумбочки и опустил лицо в ладони. Неширокие плечи содрогнулись. Темные волосы у него были еще по-молодому густыми, буйными, только виски уже прихватило сединой. Когда он спустя какое-то время поднял лицо, глаза у него оказались сухими, проговорил глухо:

— Я потом расскажу. Вы долго еще будете здесь, в больнице? Я приду, если можно. А сейчас…

Он небрежно затолкал в сумку все, что вынул из тумбочки, и торопливо вышел из комнаты. Рослый, но сухощавый, в хорошо проглаженном сером костюме. По одежде, по манере держаться можно было принять его за служащего. Он был рабочим, электриком.

Пришел он в больницу на исходе второй недели. На койке его жены в углу лежала уже другая больная, немолодая рыхлая женщина с двойным подбородком. Он тут же отвел в сторону глаза, принялся торопливо опустошать сумку, которую принес с собой:

— Это брусника, а это соленые огурчики для аппетита. Хотел грибов захватить и побоялся: может, нельзя? Тут вот «Крокодил» свежий.

Такие сумки он носил обычно жене. И поесть, и почитать. Не забывал и свежие носовые платки, которые сам и стирал. Теперь принес пачку бумажных салфеток.

Звали его Григорием Ивановичем.

Отложив опустевшую сумку в сторону, принялся расспрашивать о здоровье, о том, что говорят врачи. Обвел взглядом палату, поинтересовался, где остальные:

— Выписались? Я боялся, и вас уже не застану. Не смог раньше.

О похоронах рассказал скупо. Родственников у них с женой, можно сказать, нет. Так, кое-кто из дальних. Но народу собралось много. Пришли все, кто знал жену, работал с нею, соседи.

— Все сделали как надо.

Он не то чтобы похудел, почернел за эти две недели, щеки впали, вокруг глаз круги, от губ к подбородку пролегли горестные морщины. От него попахивало водкой. И хотя рубашку он надел свежую, повязал и галстук, серый костюм был измят, и во всем его облике уже не было той щеголеватой опрятности, что так бросалась в глаза в нем раньше. Попросил:

— Вы меня простите, от меня, наверное, водкой пахнет… Как мне теперь жить? Тоня вам не рассказывала? Спасла ведь она меня. С войны пришел — руки, ноги на месте, а…

Он стал приходить в больницу каждый вечер, как приходил к жене. Возвращался с работы, приводил себя в порядок, укладывал сумку, прийти с пустыми руками он не мог, и ехал сначала автобусом, потом на трамвае из предместья, где у них с покойной женой был собственный дом. Больница находилась в центре города. Не то чтобы он так уж привязался к девушке, соседке по койке умершей жены. Аля была человеком, который оказался рядом в ее последние минуты. Кроме того, ему хотелось поговорить о жене, хотя бы в воспоминаниях еще побыть с нею.

Начал он с того, что предупредил:

— Это я теперь все понимаю, а тогда… Совсем зеленый был, глупый. Даром, что войну прошел. Целых два года воевал. Правда, в сорок пятом, когда она окончилась, мне только-только двадцать сравнялось. И все равно. Сколько раз смерти в глаза смотрел, сколько раз друзей хоронил! Думал: все теперь знаю, смогу. А вернулся… Не надо было в родной город ехать. Оставляли друзья на Украине, женился бы на хохлушке, может, все и обошлось бы. Так нет! Спал и видел во сне свою Сибирь!..

А дома, в Сибири, его никто не ждал. Отец еще в первые дни войны погиб, можно сказать, первый удар фашистов на себя принял, его часть в Белоруссии стояла. Мать от воспаления легких умерла в сорок четвертом. Может, и не от воспаления, скорее всего от истощения. Плакала все об отце, о нем, сыне, беспокоилась, да и работала день и ночь. Диспетчером она была на железнодорожной станции, а железнодорожники тогда сколько спали? Вернулся — дом соседка отомкнула, ключи у нее хранились. Топлива полон двор, а в доме стужа, ноябрь уже стоял… Скинул вещмешок с плеча, растопил плиту на кухне, весь дом задымил, пока дрова разгорелись, дым в дымоход пошел. Соседи к себе приглашали, хотелось побыть одному, оглядеть родные стены. Куда ни бросишь взгляд, все что-то напоминает. Принес ведро воды, вскипятил чайник, вынул из вещмешка паек. Там и бутылка была. На кухне и спать улегся, бросив на пол шинель и укрывшись пуховым атласным одеялом матери.

Утром, еще до рассвета, разбудил муж соседки. Зашел покалякать, стал звать на работу к себе, на ликеро-водочный. Ничего не пообещал ему, хотелось побывать сначала у себя в цехе. Там начинал учеником токаря, оттуда и на фронт ушел. Мать мечтала видеть его инженером-железнодорожником, не послушал ее, бросил школу. Чтобы поскорее начать взрослую жизнь. Только вот она какая получилась, жизнь-то! Война.

Прежде чем отправиться на завод, долго мылся и чистился, надраил медали и орден Красной Звезды за Кенигсберг. Он ведь думал как? Весь цех бросит работу, остановится: Гринька Иванов вернулся с фронта! А его даже не узнали. Да и узнавать-то было особенно некому. Из тех, с кем он ходил в учениках, уцелел на войне только один, и тот вернулся не на завод, а на сапоговаляльную фабрику: почти полностью потерял на фронте зрение. В цехе работали главным образом женщины и старики. Женщины, которых он помнил белозубыми, острыми на язык девчонками, обзавелись детьми, ходили озабоченные, усталые. Подошел, узнал кое-кто из стариков, помянул родителей, поинтересовался, чем он собирается заняться. Из начальства все были новые, незнакомые, за него, правда, ухватились, мастера даже переругались было за него: народу в цехе не хватало. А он…