Раиса Белоглазова – Встреча в пути (страница 12)
— У нее давно с сердцем, — добавила Вика, отводя в сторону неестественно заблестевшие глаза и совсем по-детски тыкая коротеньким, в веснушках, пальцем в подоконник. — Пережила она столько, да и в госпитале… Знаете ведь, как она к работе относится. А тут бегом да еще с ребенком на руках.
…Он решил, что цветов Марии Ивановне не понесет, зашел в магазин и попросил упаковать немного самых лучших фруктов.
Мария Ивановна лежала в боксе — крошечной одноместной палате, в которой умещались только тумбочка, стул и койка. Она никогда не была полной, но ее стройное тело было сильным, теперь оно совсем потерялось под покрывалом. Темные, отливающие бронзой волосы разметались по подушке, и на их фоне лицо казалось необычно маленьким, исхудавшим. На тумбочке был раскрыт томик стихов.
Когда Коноплев вошел, она, видимо, дремала. Стараясь ступать потише, приблизился к кровати. Мария Ивановна открыла глаза. Они стали еще глубже, потемнели. Некоторое время она смотрела ему в лицо, потом оглядела фигуру, пакет в руке и… отвернулась к стене. У нее были очень длинные ресницы, тень от них падала почти до половины щеки. А может быть, это просто была синева под глазами?
Он постоял сколько-то, он не знал сколько, и вышел. Уже за дверью обнаружил в своих руках пакет, хотел вернуться и не посмел. Остановил проходившую мимо сестру.
— Передайте потом Платоновой. От товарищей, да. Она спит сейчас.
Заведующий терапевтическим корпусом Прозоров был у себя в кабинете. Поздоровался молча, кивком, и взял из коробки папиросу, давая понять, что готов к разговору.
— Что у Платоновой?
Прозоров стряхнул пепел с папиросы в цветок на окне, хотя у его локтя и стояла пепельница. Он был коренастый, плотный, с лицом деревенского дядьки и карими девичьими глазами, такими неожиданными на этом лице. И ресницы у него были девичьи-длинные, пушистые.
— Что еще, говоришь? По-моему, так горе ее какое-то пришибло. Большое горе. От пустяков такие не сваливаются… С сыном у нее все благополучно, я узнавал. Может, личное что, не слыхал?
Не отрывая взгляда от пола, Коноплев покачал головой. Взглянув на него, Прозоров понимающе хмыкнул:
— Что, как без рук теперь? В вашем деле это действительно…
Коноплев навестил, не мог не навестить, ее еще. На этот раз Мария Ивановна не отвернулась, проговорила с видимым усилием, но твердо:
— Я знаю, вы не могли поступить иначе.
Она даже улыбнулась, как улыбалась ему в трудную минуту возле операционного стола, когда нижняя часть лица скрыта марлевой повязкой, одними глазами, и протянула руку, но легче от этого не стало.
Она умерла в конце апреля от острой сердечной недостаточности, такой редкой в ее возрасте. Коноплев сделал для нее все, что мог, теперь было безразлично, что о нем подумают и скажут. Сделал все и для похорон. Они получились торжественными и многолюдными. Хирургическое отделение было в полном составе, за исключением тех, кто дежурил. Пришли и из детского, терапевтического и других корпусов. Коноплев заметил много посторонних. Среди них попадались знакомые лица. Кажется, эти люди были в свое время его пациентами.
В конце короткого траурного митинга во дворе больницы Зинченко подвела к нему рослого, широкоплечего человека в форменной шинели. Из-под спутавшейся пряди темно-русых волос на хирурга взглянули знакомые серые глаза. Такие глаза были, наверное, у Марии Ивановны в юности, в минуту горя: широко распахнутые, потемневшие от душевной боли и по-детски растерянные.
— Вот это товарищ Коноплев, — сказала Зинченко, — все это сделал он.
Дора имела в виду организацию похорон, но ему вдруг открылся в ее словах иной смысл. С трудом заставил себя выслушать молодого моряка, который принялся неумело выражать свою благодарность, и пошел сквозь толпу, большой, грузный, постаревший за эти дни, не замечая пристальных взглядов окружающих.
Да, все это сделал он, позаботился лишь о себе, не подумал о другом человеке.
Когда процессия направилась на кладбище и, надрывая душу, заиграл оркестр, незаметно отстал, взял такси и поехал на окраину города. Возле приземистого здания оранжереи отпустил машину. Было уже около пяти часов, и немолодая женщина в шерстяном платке, недовольно проворчав что-то о людях, не уважающих чужой труд, поставила перед ним несколько горшков чахлых астр. Она почему-то называла их хризантемами. Они были двух цветов — белые и сиреневые. Узкие лепестки пожелтели на краях и свернулись, совсем как у того багульника.
Попросил срезать цветы и завернуть их в бумагу, положил на стол деньги. Подобревшая при виде этой суммы женщина принесла лист восковки и ловко упрятала в него скромный букет.
Когда Коноплев добрался до кладбища, уже смеркалось. И эти сумерки, и запах мокрой коры от деревьев напомнили вечер их первой прогулки с Марией Ивановной в парке. Так же пахло влажной, оттаявшей землей, и в воздухе была разлита светлая грусть, от которой щемило сердце.
Расспросив у хмурого старика-сторожа о новой могиле, прошел в дальний угол кладбища. Там росли старые сосны, и возле одной из могил, над которой холмом возвышались венки, застыла фигура человека в черной шинели. Человек стоял так неподвижно, что в сумерках, издалека его можно было принять за монумент. Потом он надолго припал к могиле и, резко выпрямившись, пошел прочь, не глядя себе под ноги, не разбирая дороги.
Давно смолк шум его шагов, а Коноплев все не решался подойти к могиле, наконец приблизился несмело, снял шляпу.
Придавленная простой гранитной плитой, любовно убранная венками из хвои и бумажных цветов с черным шелком лент, среди которых нежно белели розы из парафина — его венок, могила была тиха и покойна, и Коноплев вдруг остро почувствовал свою ненужность здесь. Все же постоял в скорбном раздумье.
Только теперь он во всей полноте постиг то, что произошло.
Он пытался оправдать себя тем, что имеет семью. Нет, совсем не потому он поспешил порвать свои отношения с Марией Ивановной. Побоялся, что ее любовь станет обузой, побоялся потому, что ему еще никогда в жизни не выпадало счастье быть любимым такой женщиной. Вот он поехал тогда на юг, будь Мария Ивановна таким человеком, как его жена, она добилась бы, чтобы он взял ее с собой. Мария Ивановна не пришла даже на вокзал проводить его, чтобы ненароком не причинить ему неприятности. И этот багульник. Она прислала эти веточки совсем не потому, что хотела напомнить о каких-то своих правах на него, как почудилось ему. Ей хотелось сказать, что она рада за него, хотелось, чтобы в эти торжественные часы он на минутку вспомнил и о ней.
Почему он не понял этого тогда? Нет, конечно, дело не только в том, что испугался за себя. Не хватило душевной чуткости, той самой чуткости, которой всегда поражала Мария Ивановна и за которую он, в сущности, полюбил эту женщину.
Он осязаемо, почти физически ощутил, как много еще в нем грубого и просто дурного. В своей постоянной занятости он разучился радоваться и щебету птиц, и улыбке ребенка. Не удивительно, что просмотрел даже собственных дочерей. Не для того ли и встретилась ему эта тихая сероглазая женщина, чтобы напомнить обо всем этом?
Пришел в себя от неожиданно поднявшегося ветра. Глухо зароптали сосны, затрепетали ленты венков, тщетно пытаясь оторваться и улететь. Почти совсем стемнело, стало холодно.
Вынул цветы из бумаги и положил их в середину венка из роз. Надел шляпу и быстро пошел к выходу.
Можно было сесть на трамвай, отправился пешком. Шел и чувствовал, что оставил позади то, что уже никогда больше не повторится в его жизни…
В семье
В этот день шофер Григорий Гвоздев вернулся с работы вовремя. Не задержался перекинуться словом с приятелем, не свернул к «забегаловке». И не только потому, что болела голова, к горлу клубком подступала тошнота и от слабости подгибались ноги в коленях. Так было с похмелья всегда, на этот раз все эти ощущения заглушило смутное беспокойство. Григорий еще не совсем разобрался в нем, не знал, что будет делать, когда вернется домой, но весь день ждал этого часа.
Пока он умывался, дочь Галка собрала на стол и встала к плите, скрестив на груди руки, в ожидании, не понадобится ли ему что еще. Григорий бросил на нее взгляд и поразился сходству дочери с женой. Такой была Елизавета, когда он женился на ней, — тоненькая, с круглой русой головкой. Только черты лица его, отцовские — густые строгие брови, прямой нос. Да в осанке что-то не от родителей, плечи приподняты, голову держит гордо. Взрослая. Тот, с завода, и назвал ее по имени-отчеству…
Григорию было всего лишь сорок три года, но алкоголь лишил его ловкости и силы. Двигался грузно, задевал за мебель, постоянно ронял что-нибудь. Перестав громыхать умывальником, он растер вялое бледное тело полотенцем и надел рубашку.
Дочь молча поставила на стол тарелку щей, придвинула хлебницу, перец, соль. Есть не хотелось, но сел к столу, сказал не оборачиваясь:
— Чего ждешь? Ступай. Управлюсь теперь.
Дочь бесшумно исчезла в дверях. Обернулся, чтобы убедиться, что она действительно вышла, и отложил ложку.
Дочь стала не только взрослой, но, кажется, и хозяйкой в доме. Встречает его с работы ночью, когда он приходит пьяный. И он уже привык к этому. Теперь это вызвало раздражение: почему жена свалила все на девчонку? Его присутствие не доставляет ей ничего приятного? А Галке? Дочь, — он и про себя не сразу решился произнести это слово, — презирает его.