реклама
Бургер менюБургер меню

Рафаэль Каносса – Осада Переславля ханом Батыем (страница 2)

18

Иван закрыл глаза. Он не видел, как рухнул последний оплот, он чувствовал только, как под его сапогами дрогнула земля – та самая, Переславская, в которую он сейчас уйдет, чтобы стать её частью.

– Ну, вот и всё, – шепнул он, и в этом шепоте было больше силы, чем во всем реве Батыевой орды. – Потерпи, матушка. Мы еще вернемся. Мы всегда возвращаемся.

Он крепче сжал в руках топор, ставший вдруг легким, как перышко, и сделал свой последний шаг навстречу пламени, навстречу вечности, которая уже распахнула перед ним свои холодные, звездные объятия.

***

На следующее утро над пепелищем стояла непривычная тишина. Дым стлался низко, цепляясь за черные остовы домов. Хан Батый, молодой еще, но уже с лицом, высеченным из желтого камня, медленно ехал по улицам того, что еще вчера было городом. Его темные, словно пропитанные дымом глаза, внимательно и безразлично скользили по руинам. Он искал не добычу – её уже собирали воины. Он искал ответ. Как этот клочок дерева и земли мог так долго сопротивляться?

Конь его фыркнул, споткнувшись о что-то мягкое. Батый посмотрел вниз. У самого основания обгоревшей стены лежал человек. Лица не было видно – только обугленный овал, да крепко сжатые, даже в смерти, руки на топорище. Рядом, вмёрзшая в лужу запекшейся крови, лежала деревянная игрушка – конёк, грубо вырезанный, но с любовью.

Батый долго смотрел на этого последнего защитника. Потом его взгляд поднялся выше, на сизое, февральское небо, на котором уже кружили первые вороны. Он что-то коротко сказал по-монгольски – фразу, которую переводчик позже переведёт как «Вот они, русские. Умирают, но не сдаются». Но в оригинале смысл был иным, более простым и страшным: «Они как земля. Сожжешь верхний слой – а под ним снова корни».

Он повернул коня и поехал прочь, оставляя позади дымящиеся руины и тишину, в которой уже начинал рождаться новый, далёкий гул – гул будущих веков, что придут отомстить за этот. А иней, тот самый, февральский, уже начинал серебрить чёрные брёвна и замёрзшую кровь, оправляя смерть в хрустальную, временную оправу, пока весна не придёт растопить этот лёд и не пустит в землю новые ростки памяти.

Глава 2. Кости Шернского леса

То, что происходило в Шернском лесу в начале марта 1238 года, не было битвой в полном смысле слова. Это было избиение, методичное, жестокое, словно молотьба, где человеческое тело заменяло колос, а сабли и стрелы – цеп. Но даже в этой молотьбе была своя страшная закономерность, своя железная логика гибели.

Прохор Данков, брат того самого Ивана, что сгорел на стенах Переславля, не видел смерти брата. Он только чувствовал её – как внезапный холод в груди, навалившийся неделю назад, в тот самый час, когда над Переславлем должно было взойти солнце, но взошло багровое зарево. В Москве, которую Прохор покинул за три дня до её падения, он был скорняком. Его руки, привыкшие к тонкой работе с мехом, к осторожным движениям, которые могли испортить драгоценную шкурку, теперь судорожно сжимали старый бердыш, взятый в походе из оружейницы погибшего дружинника. Руки помнили мягкость горностая, а теперь знали только шершавость древка и липкую влажность запёкшейся крови под ногтями.

Он отступал с разрозненными отрядами выживших, этих теней от людей, которые шли, не оглядываясь, потому что за спиной оставалось только пепелище. Они влились в войско Владимирского князя Юрия Всеволодовича, собиравшего силы у Сити. Войско было большим, тысяч десять, может, чуть меньше. Казалось, теперь-то, собравшись в кулак, можно дать отпор. Но в том-то и дело, что кулак не успел сжаться.

Лес в тот день был недобрым. Мартовский снег, рыхлый, подтаявший снизу, хлюпал под ногами, цеплялся за обмотки, выматывая последние силы. Воздух был тяжёл, пропитан запахом прелой хвои, мокрой коры и ещё чего-то зловещего, нездешнего – запахом большой беды. Разведка, как потом скажут уцелевшие, работала плохо. Или монголы Бурундая, этого хитого старого волка, умели становиться невидимыми, растворяться в сером лесу, в перелесках.

Атака началась не с фронта, а сбоку и с тыла – оттуда, где её не ждали. Сначала послышался глухой, нарастающий гул, похожий на шум ветра в вершинах сосен. Но ветра не было. Потом гул обернулся диким, многосотенным улюлюканьем, от которого кровь стыла в жилах. И из-за деревьев, словно порождения самого леса, хлынули всадники. Они не строились в лаву, не трубили в рога – они просто лились, как жидкая сталь, заполняя все просеки, все промежутки между деревьями.

Владимирское войско не успело изготовиться. Оно замерло на мгновение в странном оцепенении – огромный, неповоротливый зверь, застигнутый врасплох. И это мгновение решило всё. Монголы, не снижая бешеного галопа, врубились в толпу. Это была не сеча, а бойня. Кони давили пеших, сабли рубили по головам и плечам, стрелы с лёгким свистом впивались в незащищённые спины. Поднялся невообразимый гвалт: хриплые крики команд, взвизгивания лошадей, стоны, плач, проклятия, молитвы – всё смешалось в один сплошной, леденящий душу звук конца света.

Прохора отбросило в сторону, под старую, полузасохшую ель. Он упал на спину, и мир перевернулся. Вместо неба он увидел чёрные лапы ели, клочья грязного мартовского облака и летящие через всё это стрелы – десятки, сотни тонких, смертоносных чёрточек. Рядом с ним рухнул молодой парень в разорванном кожухе, схватился за живот, из которого вываливалось что-то сизо-багровое, и затих, уставившись в небо широкими, удивлёнными глазами.

И в этот миг Прохора накрыло. Не страхом – оцепенением. Он лежал и смотрел на эту карусель смерти, и его ремесленнический ум, привыкший к порядку и последовательности, отказывался воспринимать хаос. Он видел, как княжеский стяг, огромный, расшитый золотом, качнулся, завалился и исчез в толчее. Увидел, как конь с золотой попоной, принадлежавший, наверное, князю ярославскому Всеволоду, пронёсся мимо без седока, волоча по снегу разбитое тело. Увидел, как воевода на могучем коне пытался построить хоть какую-то стену из щитов, но конь под ним вдруг осел на задние ноги, захрипел, и воевода полетел в снег, накрытый сетью стрел.

А потом взгляд его нашёл Бурундая. Старый нойон не метался в самой гуще. Он стоял на небольшом пригорке, в окружении своих нукеров, и наблюдал. Его лицо, жёсткое, с раскосыми глазами-щелочками, было совершенно бесстрастно. Он лишь изредка отдавал короткие приказания, и группы всадников устремлялись туда, где русские ещё пытались оказать сопротивление. Это был не воин, а хирург, холодной рукой вскрывающий живую ткань войска. Прохор, скорняк, понял этот взгляд. Так сам он смотрел на невыделанную шкуру, оценивая, где сделать надрез.

И тут что-то в Прохоре перемкнуло. Оцепенение лопнуло, как натянутая струна. Его затопила не ярость, а какое-то дикое, всепоглощающее отчаяние. За Москву, где погибли его жена и дочка, чьи имена он теперь шептал во сне. За брата Ивана, чей холод он до сих пор чувствовал в груди. За этот лес, за этот снег, за сам воздух, который сейчас рвали крики гибнущих людей.

Он вскочил. Не помня себя, с диким, нечеловеческим воплем, больше похожим на стон раненого зверя, он бросился вперёд. Не к Бурундаю – до того было не добежать. Он бросился в ближайшую группу монголов, которые, спешившись, добивали раненых. Его бердыш, тяжёлый, неудобный, взметнулся и с глухим чавкающим звуком обрушился на спину одного из воинов. Тот рухнул, даже не вскрикнув. Второй обернулся, его узкие глаза расширились от удивления. Сабля блеснула, но Прохор, пригнувшись, с размаху всадил древко бердыша ему в живот. Орудие застряло, вырваться не было сил. Прохора ударили сбоку по голове, он упал, оглушённый, чувствуя, как тёплая струйка крови заливает глаз.

Он лежал лицом в снегу. Шум битвы отодвинулся, стал глухим, как шум за стеной. Он видел только снег перед глазами – серый, утоптанный, с коричневыми пятнами. Слышал тяжёлое дыхание и речь на непонятном языке над собой. Его грубо перевернули, потянули. Он не сопротивлялся. В глазах плавало небо, и ему вдруг показалось, что он видит не мартовскую хмарь, а ясное, высокое небо, каким оно было над Москвой в день его свадьбы. А потом ударили ещё раз, и небо погасло.

***

Он очнулся в темноте, от боли во всём теле и от леденящего холода. Он лежал в куче других тел – живых, полумёртвых и мёртвых. Это был загон для пленных, огороженный по периметру коновязями и телегами. Стонали, плакали, кто-то бредил. Костры монголов горели неподалёку, доносился смех, запах жареного мяса – вероятно, конины. Этот живой, обыденный запах среди всеобщего горя казался самым страшным кощунством.

Неподалёку, у одного из костров, стояла группа пленных князей и знатных воинов. Их держали отдельно. Прохор разглядел князя Василька Ростовского – молодого, красивого, даже теперь, со сбитым шлемом и разорванной на плече кольчугой. К нему подошёл сам Бурундай, сопровождаемый переводчиком. Говорили негромко. Прохор не разбирал слов, но видел, как князь Василько сперва слушал, а потом гордо вскинул голову. Ответ его прозвучал громко и чётко, так, что слышали многие пленные:

– Я русский князь, христианин. Клятвы поганым не принесу и в рабы вам не пойду.