реклама
Бургер менюБургер меню

Рафаэль Каносса – Ирина - дочь деревенского батюшки (страница 6)

18

Двигубский замолчал, и Ирина вдруг отчётливо услышала, как тикают часы на стене. Часы были старинные, простые, темного дерева, с кукушкой — единственная простая вещь во всём этом роскошном кабинете.

— Так вот, — Феликс резко хлопнул ладонью по широченной столешнице, и кукушка испуганно выскочила из своего домика, — прошлым летом я звоню ему. Предлагаю совместный проект. Русский мех, итальянский крой. Русское лицо, итальянская душа. Он молчит минуту, потом говорит: «Приезжай. Поговорим». Я приехал. И что ты думаешь? Он встретил меня на вокзале Термини, в помятом пиджаке, без галстука, с пакетом апельсинов в руке. Словно мы не модельеры, словно не короли подиумов, а просто два приятеля, которые собираются за город, на пикник. И повёз меня не в ателье, не в модный дом, а на кладбище — на Протестантское кладбище в Тестаччо.

Ирина вздрогнула:

— Зачем?

— А затем, — усмехнулся Двигубский, — что Винченцо, оказывается, каждый месяц ездит туда. К могиле Джона Китса. Понимаешь, поэта, который умер в двадцать шесть лет и на своей плите велел высечь: «Здесь покоится тот, чьё имя написано на воде». Мальдини стоял перед этой плитой, бросил апельсин на мрамор — знаешь, такая итальянская привычка, кого помянуть — и сказал мне: «Феликс, мы с тобой шьём одежду для тех, чьи имена тоже написаны на воде. Один сезон — и о них забыли. Но красота, которую мы создаём, остаётся. Вопрос только: для кого мы её создаём? Для толпы или для вечности?»

Двигубский прошёлся по кабинету, взял со стола чёрную папку с золотым тиснением, которого Ирина издали не могла разобрать, покрутил её в руках.

— Тогда я и подумал о тебе, Ирина. Потому что ты — не для толпы. Ты — как тот самый апельсин на холодном мраморе. Неожиданная, живая, русская. И когда я сказал Мальдини, что нашёл лицо, он ответил: «Привози. Посмотрю. Если она настоящая — я узнаю». Понимаешь? «Если настоящая — узнаю». Как породистую лошадь, как подлинную жемчужину.

Он на секунду замер, прищурился:

— А если не настоящая? Тогда и говорить не о чем. Он человек гордый, этот Винченцо. В нём течёт кровь тех самых Мальдини, которые шили для пап и кардиналов. Он не прощает фальши. И знаешь, что самое страшное? Он её чует за версту. Как волк — страх.

Феликс подошёл к Ирине вплотную, положил тяжёлую руку на спинку её кресла.

— Через две недели он прилетает в Москву. Через Стамбул. Ты будешь присутствовать при нашей встрече. Не говорить, нет — молчать. Смотреть на него своими глазами. А он будет смотреть на тебя. И если ты ему понравишься — если ты настоящая — то, Ирина, мы с тобой такое сотворим, что вся Европа ахнет. И не только Европа.

Ирина подняла на него глаза. Сердце её колотилось где-то у самого горла, и слабость в коленях никуда не делась, а только усилилась — но теперь это была не та слабость, от которой хочется бежать. Другая. Та самая, когда вот-вот шагнёшь с обрыва, и неизвестно — полетишь или разобьёшься.

— А что, если не понравлюсь? — спросила она чужим, тихим голосом.

Двигубский усмехнулся — грустно, с каким-то даже сожалением:

— Тогда, Ирина, ты останешься просто красивым лицом в рекламных проспектах «Liquid Stars». А мы с Винченцо выпьем ещё один графин «Барбареско» и разойдёмся по своим углам. Но я почему-то думаю, что до этого не дойдёт.

Он выпрямился, одёрнул пиджак — и вновь стал тем самым Двигубским, властелином зеркал, серебра и французских черепаховых инкрустаций XVIII века.

— А теперь иди. Отдыхай. Через две недели у тебя будет самое важное свидание в твоей жизни. Не с мужчиной даже — с судьбой.

Ирина поднялась из кресла и отступила на несколько шагов назад.

— Все это… слишком неожиданно. — Ее голосзвучал глухо и казался и был чужим. — Я… я немного боюсь. — Она проглотила внезапный комок в горле. — И даже не немного… Просто боюсь. — Ее голос окончательно предательски сел.

Феликс резко обернулся и посмотрел на неё так, будто видел в первый раз — и видел насквозь.

— Боишься?! Ты, девушка из оренбургских степей? О которой, возможно, писал еще Пушкин в своей «Капитанской дочке»? Не верю!

Ирина подняла глаза. Двигубский стоял перед ней, широко расставив ноги, и в его улыбке было что-то детское, восторженное и одновременно хищное — точь-в-точь как у кота, который наконец-то добрался до клетки с канарейкой.

— Ну что, — спросил он, и голос его зазвенел. — Полетим? Или так и будешь всю жизнь сидеть в удобном кресле и бояться слабости в коленях?

Винченцо Мальдини прилетел в Москву в понедельник, в час, когда осеннее солнце застревает между Кремлем и «Москва-Сити», как осколок янтаря в железобетонных сотax. Двигубский ждал его в аэропорту сам — не из подобострастия, нет, из любопытства. Ему всегда было интересно, как меняется человек при смене географической широты. Мальдини сошел с трапа в том же помятом пиджаке, в каком встречал Феликса на Термини, — и от этого Двигубскому вдруг стало тепло, почти по-детски радостно. Итальянец, заметив его, развел руками, словно собирался обнять всю взлетную полосу, и закричал с каким-то утробным, гортанным восторгом:

— Felice! Che schifo questo tempo! Come a Roma in febbraio!

Что означало примерно: «Феликс! Какая мерзкая погода! Как в Риме в феврале». Но Двигубский понял это как приветствие.

— Винченцо, дорогой, — сказал он, целуя его в обе щеки, — ты не изменился. Только седины прибавилось.

— А ты, — ответил Мальдини, отстраняясь и вглядываясь в лицо Двигубского с той откровенностью, на которую способны только люди, пережившие и успех, и разорение, и снова успех, — ты, Феликс, стал выглядеть как русский боярин. Который задумал недоброе.

Так они и поехали в город — в черном «Мерседесе» с тонированными стеклами, обсуждая маршруты, общих знакомых, умерших и живых, и только на подъезде к центру Двигубский сказал:

— Она ждет.

— Кто? — спросил Мальдини, хотя прекрасно понял.

— Та, о ком я говорил. Ирина.

— Ах да, — итальянец откинулся на сиденье и закрыл глаза. — Твоя русская красота. Bellezza russa. Ну что ж. Покажем. Посмотрим.

В офисе «Liquid Stars» их ждал накрытый стол — не чопорный, не фуршетный, а какой-то даже домашний: соленые огурцы, селедка под шубой, бутылка «Цинандали» и почему-то ваза с желтыми хризантемами. Двигубский знал, что Мальдини ненавидит пафос. Пафос он оставлял для подиумов. В жизни же предпочитал простоту, которая дороже всякой роскоши.

Ирина сидела в том самом низком кресле перед столом-дредноутом, и когда дверь открылась, она не встала. Не потому, что не хотела. Просто ноги не слушались. А еще потому, что за секунду до этого она вдруг поняла: встать — значит проявить подобострастие. А остаться сидеть — проявить уважение к себе. И она выбрала второе, даже не отдавая себе в этом отчета.

Мальдини вошел в кабинет и остановился на пороге, как охотник, который зашел в избушку и не знает, кто перед ним — зверь или человек. Он смотрел на Ирину секунду, другую, третью. Потом перевел взгляд на хризантемы, потом на селедку под шубой, потом снова на нее.

— Caspita. О, черт! — сказал он тихо. — У нее лицо человека, который уже все про меня понял. И ничего хорошего.

Двигубский засмеялся — тем смехом, который Ирина слышала впервые: без расчета, без стальных ноток, почти мальчишеским.

— Винченцо, она просто стесняется.

— Нет, — итальянец покачал головой и, не дожидаясь приглашения, сел напротив Ирины, положив локти на стол. — Она не стесняется. Она наблюдает. Это хуже. Стесняющихся я покупаю за пять минут. Наблюдающих — за год, и то не всех.

Ирина подняла глаза. И тут произошло то, чего Двигубский не ожидал. Она сказала:

— Вы правы. Я уже все про вас поняла. Вы — человек, который любит собак больше, чем людей. У вас нет детей, но есть старый лабрадор, которого вы называете «Ragazzo» — «мальчик». Вы разведены, но с бывшей женой видитесь каждую неделю, потому что она единственная, кто понимает ваши эскизы. И вы приехали в Москву не за красотой. Вы приехали убедиться, что красота еще не кончилась. Потому что последние два года вы в это не верите.

Мальдини побелел. Потом медленно, очень медленно, налил себе «Цинандали», выпил одним глотком, поставил рюмку и сказал:

— Chi te l'ha detto? Chi te l'ha detto?

— Никто, — ответила Ирина. — Я это просто... увидела.

Двигубский сидел ни жив ни мертв. Он не знал, что Ирина способна на такое. Он вообще многого о ней не знал. И это открытие было и страшным, и сладким, как первый глоток «Барбареско» в два часа ночи.

Мальдини молчал минуту, другую. Потом встал, подошел к окну, постучал пальцем по стеклу, за которым серо и плоско лежала Москва, и сказал:

— Когда мне было двадцать лет, я пришел в мастерскую к отцу. Он шил платье для одной синьоры, очень богатой и очень несчастной. И я сказал: «Папа, почему ты делаешь такой глубокий вырез? У нее грудь некрасивая». Отец посмотрел на меня и сказал: «Винченцо, ты видишь грудь. А я вижу женщину, которую муж не целовал в шею десять лет. Ей нужен вырез, чтобы кто-нибудь наконец это сделал». Я тогда не понял. А теперь — понял.

Он обернулся к Ирине:

— Ты, девочка, видишь то же, что видел мой отец. Не форму — суть. Это нельзя купить. Этому нельзя научиться. Это — или есть, или нет. У тебя — есть.

Двигубский выдохнул. Он даже не заметил, что все это время не дышал.