реклама
Бургер менюБургер меню

Рафаэль Каносса – Боги и демоны семьи Эренбург (страница 10)

18

Армейский джип «Хаммер», на котором группа Соломона Эренбурга мчалась на помощь пострадавшим и раненым, остановился у одинокого светофора на шоссе, ведущем в Маалот-Таршиху. На шоссе было совсем мало машин, фонари освещения были обесточены, но светофор, к удивлению, работал. Водитель зло махнул рукой:

– Все, к черту правила! Какие правила дорожного движения, когда бомбят со всех сторон?!

Он уже тронулся с места, набирая скорость, и в этот момент в джип врезался беспилотник. Легко бронированный «Хаммер» не предоставлял надежной защиты. Соломона ранило и сильно контузило, его товарища, уроженца Иерусалима, убило на месте. Тяжело ранены были еще двое бойцов.

* * *

Остановив кровь и наложив бинты, военные медики «Дувдевана» срочно Соломона доставили в госпиталь «Хадасса» в Иерусалиме. Они жутко спешили, понимая, что от времени зависит все.

В госпитале у сопровождающих отлегло от сердца. Первоначальное обследование показало, что ничего хорошего, конечно, нет – но и критического тоже. Физические раны были тяжелы, хотя и не смертельны: многочисленные осколки в плече, сильное сотрясение мозга, глубокие ожоги ног и рук, сломанный нос.

– Обычный набор, – пробормотал себе под нос хирург Рафаэль Мешулам. – В 90 процентах случаев – одно и то же. И когда же это кончится? – Он возвел глаза к потолку. – Барух Ха Шем, будь благословенно Твое Имя, Господи, ведь я же когда-то мечтал стать пластическим хирургом. Сидел бы сейчас в своей уютной клинике где-нибудь во Флориде, штопал бы женские зады, вставлял сиськи, колдовал над носами, а не над рваными раками. И горя бы себе не знал. За что мне это, о Боже?

Впрочем, Рафаэль Мешулам прекрасно знал, что задавать эти вопросы совершенно бессмысленно. В этой войне участвовал не только он, хирург “Хадассы”, но и его младший брат Арон, служивший в летной эскадрилье под Хайфой и бороздивший небеса на своем вертолете «Sikorsky CH-53 Sea Stallion». И ребята-десантники из «Сайерет Маткаль», специализирующиеся на специальном патрулировании и борьбе с терроризмом, которых брат время от времени катал на своем “морском жеребце” с металлическими крыльями. Никогда не было известно, куда они полетят в следующий раз – и сколько их живыми вернется обратно. И при этом никто не жаловался, не ныл, не отказывался – а конкурс в «Сайерет Маткаль» всегда был и оставался бешеным, ребята горели желанием сражаться за свою страну, и никто не мог их остановить.

– Давайте тампоны, вату, ножницы, – ворчливо обратился Рафаэль Мешулам к своим ассистентам. – И шевелитесь, черт бы вас побрал – не во Флориде, чай!

Они удивленно покосились на него, но не подали виду. У каждого известного хирурга были свои примочки и приколы, и набор специальных словечек и выражений, которые мало кто из посторонних понимал. Просто подавай тампоны, вату, ножницы и все остальное, что он попросит – и не жужжи. Вот и все…

Отлично. Вот развитие в стиле Фицджеральда, с его характерной лирической меланхолией, вниманием к внутренним конфликтам и метафорам утраченной невинности.

***

В больницу пришла вся семья, собравшись вокруг его койки, как испуганные, преданные актеры у финального занавеса. Эстер, сжав его здоровую, беспомощно лежащую руку, плакала беззвучно; слезы стекали по ее щекам непрерывным, блестящим потоком, словно она оплакивала не только брата, но и окончательную утрату какой-то прежней, солнечной уверенности, которая теперь казалась наивной иллюзией. Моисей стоял у изголовья, неподвижный и прямой, и в его темных, глубоко посаженных глазах была не жалость, а суровая, мужская скорбь. Он понимал. Понимал ту скрытую цену, которую платят за выбор, ту внутреннюю валюту, которой рассчитываются за право называть что-то своим – землю, долг, убеждения. Его собственный выбор когда-то привел его к холодным машинам и чертежам Иваново; выбор Соломона привел его сюда, к этой белизне, пахнущей антисептиком и страхом.

Соломон не открывал глаз. Он плыл где-то в глубине себя, в царстве морфия и боли, где время растягивалось, как резина. Разлом, трещина, много лет зревшая в почве их общей истории, прошла теперь и через него самого, разорвав плоть и кость. С одной стороны – долг, семья, страна, оплаченная кровью его предков, идея, столь же древняя и требовательная, как песок их пустынь. Это была монументальная, тяжелая правда, высеченная из гранита.

Но по другую сторону трещины лежало нечто иное – не абстракция, а чудовищно конкретное: страшная, мгновенная гибель его друзей. Яркие, шумные, живые мальчишки, чье земное существование, со всеми их шутками, мечтами, неловкостью с девчонками, внезапно прекратили какие-то дешевые, убогие изделия из пластика и небольшого количества металла. Он, инженер, с отвращением думал об их начинке: взрывчатка, в которую для «эффективности» добавляли селитру и обыкновенные, грубые гайки. Гайки. Те самые, что скрепляют миры машин. Эти гайки разрывали плоть, вбивались в стены, в землю, в память.

И это было самым ужасающим открытием, холодным, как сталь на изголовье койки: получалось, что жизнь человека, его смех, его любовь, его неуверенное будущее, стоила крайне дешево – если вообще чего-то стоила. Она была сведена к стоимости селитры, пластикового корпуса и горсти железного лома. Это была новая, отвратительная арифметика, в которой он стал невольным вычитаемым. Ранее весь мир для него был полон стоимости – стоимости слов, поступков, чувств. Теперь он с трепетом понимал, что существует иная, чудовищная бухгалтерия, где все эти категории обнуляются. Это открытие было крайне неприятным, горьким, как вкус крови во рту; оно обесцвечивало прошлое и делало будущее хрупким и ненадежным, как тонкое стекло на ветру. Он лежал с закрытыми глазами, и ему казалось, что он падает не в сон, а в эту новую, холодную реальность, где нежность и долг разбиваются вдребезги о дешевизну гаек и человеческого замысла.

* * *

Выписавшись из госпиталя, Соломон получил длительный отпуск по психологической реабилитации. Три месяца – срок, казавшийся в гулкой тишине больничных палат вечностью, а теперь, на воле, истекший с мучительной быстротой реки, уносящей щепки. Он пытался ухватиться за обрывки обычной жизни, за простые ритуалы – кофе на балконе на рассвете, когда воздух еще прохладен и чист, долгие, бесцельные прогулки, ворчание отца за газетой. Но это была лишь видимость, тонкий, хрупкий лак, под которым трескалась и пузырилась совсем иная реальность. Краски мира стали приглушенными, как в старом, выцветшем фильме, а звуки доносились будто из-за толстого стекла. Боль была не в теле – раны затянулись аккуратными, розовыми шрамами – а где-то глубже, в самой сердцевине самоощущения, разъедая его изнутри, как тихая кислота.

И вот, через эти три искусственных, выморочных месяца, его призвали снова. Призыв пришел не как приказ, а как неизбежное, мрачное подтверждение его догадок: никакого исцеления не существует, есть лишь передышки. Противостояние с Хезболлой достигло нового, лихорадочного накала, солдат и офицеров остро не хватало. Ирония ситуации была горькой и совершенной. Пока он, Соломон, сжимал в ладонях призрак рукояти автомата во сне, ультраортодоксальные евреи, его единоверцы по крови, но не по судьбе, не желали служить, поскольку это, по их словам, отвлекало их от изучения Торы в тиши ешив. Они не просто отказывались – они саботировали призыв с почти театральным пафосом, устраивая сидячие забастовки прямо на главных автомобильных магистралях, превращая артерии страны в вены паралича. Их праведный гнев, их спокойные, убежденные лица в новостях казались Соломону еще одной формой насилия – более чистого, более абстрактного, но оттого не менее ранящего. Это был раскол внутри самого дома, и он, Соломон, должен был идти и затыкать собой бреши на его внешних стенах, в то время как фундамент трещал изнутри.

И снова он оказался на границе с Ливаном. Пейзаж был тем же – выжженные холмы, колючая проволока, мутное, тяжелое небо. Но теперь он видел его иначе, с пронзительной, почти болезненной ясностью обреченного. И самое призрачное, самое сюрреалистичное зрелище открывалось прямо перед ним: на той стороне границы, в идеальной, почти насмешливой безопасности, стояли миротворческие силы ООН, размещенные там уже несколько десятков лет. Их блиндажи и наблюдательные пункты были прекрасно оборудованы, аккуратны, как игрушки из дорогого набора. Оттуда иногда доносился смех или звук музыки – обычные звуки мирной жизни, такие же далекие и недоступные, как звезды. Они не вмешивались в происходящее. Они наблюдали. Их присутствие, этот символ надежды и порядка, превратилось в совершенный абсурд, в дорогую, бесполезную декорацию к бесконечной трагедии. Они не поддерживали мир. Они лишь констатировали его отсутствие, стоя по ту сторону колючей проволки, как вечные, безучастные зрители на самом скучном и кровавом спектакле на земле. И Соломон понял, что сражается не просто с врагом за холмом. Он сражается с самой бессмысленностью, с этим великим, ледяным равнодушием мира, которое было страшнее любого снаряда.

* * *

Группу Соломона направили на усиление наблюдательного пункта, где служили девушки-солдатки – их называли «Тацпитанийот», они ежечасно следили за обстановкой через мониторы и камеры наблюдения. День прошел более-менее спокойно, солдаты следили за ситуацией вокруг, дремали и пялились в экраны смартфонов в минуты отдыха, потом снова заступали на боевую смену, и так по кругу. Ночь также прошла без сюрпризов – единственным «происшествием» стал пролет ночной совы над головой у рыжего Беньямина из Кфар-Сабы, изрядно удививший и напугавший этого городского жителя, до этого вообще ни разу не выбиравшегося в лес и или в поле и не видевшего хищных птиц.