Радик Яхин – Научное объяснение любви (страница 2)
— Покажи спектр, — сказал он.
Валентин Степанович коснулся экрана, и зеленая кривая сменилась разноцветным частотным распределением. Арсений смотрел на пики, которые должны были быть симметричными, но не были. Асимметрия была едва заметна — на уровне шума, если смотреть невнимательно. Но Арсений смотрел внимательно.
— Здесь есть структура, — сказал он, водя пальцем по экрану. — Ты видишь? Это не случайное распределение. Это… это похоже на отклик системы на внешнее воздействие.
— Внешнего воздействия нет, — возразил Валентин Степанович. — Камера изолирована. Экранирование — пять слоев. Температура — десять милликельвин. Вибрации — ниже порога чувствительности.
— Воздействие не обязательно должно быть физическим, — сказал Арсений и сам удивился своим словам.
Валентин Степанович посмотрел на него. В этом взгляде было что-то от того, как смотрят на человека, который только что сказал нечто одновременно гениальное и безумное. Арсений знал этот взгляд. Он видел его в зеркале по утрам.
— Ты о чем? — спросил Валентин Степанович.
— О наблюдении, — ответил Арсений. — О том, что система находится в состоянии когерентности, пока за ней не наблюдают. А мы наблюдаем. Постоянно. Датчики, регистраторы, мы сами, когда приходим и смотрим на показания. Наблюдение должно вызывать декогеренцию. Но здесь происходит обратное. Когерентность растет.
— Ты хочешь сказать, что система… нравится, когда на нее смотрят?
— Я хочу сказать, что система ведет себя так, как будто наблюдение не разрушает ее состояние, а поддерживает. Как будто… как будто она реагирует на внимание.
Валентин Степанович откинулся на спинку стула. Стул жалобно скрипнул.
— Ты понимаешь, что это значит? — спросил он.
Арсений понимал. Это значило, что все, что они знали о квантовой механике — о роли наблюдателя, о коллапсе волновой функции, о декогеренции, — было не просто неполным. Это было перевернутым с ног на голову. Если система может не только сохранять когерентность под наблюдением, но и усиливать ее, значит, акт наблюдения — это не пассивная регистрация. Это активное взаимодействие. Это диалог.
— Нужно провести контрольный эксперимент, — сказал Арсений. — Отключить регистрацию на несколько часов. Посмотреть, что произойдет.
— Я боюсь, — признался Валентин Степанович.
Эти слова прозвучали в тишине лаборатории так отчетливо, что Арсений почти услышал, как они ударяются о стены и рассыпаются на отдельные звуки. Валентин Степанович был из тех людей, которые не признаются в страхе. Он прошел через сокращение финансирования, через скандал с публикацией, через уход жены и двоих детей — и ни разу не сказал «я боюсь». А теперь сказал.
— Чего? — спросил Арсений, хотя уже знал ответ.
— Что она умрет, — сказал Валентин Степанович. — Что мы отключим регистрацию, и когерентность упадет до нуля. И мы никогда не узнаем, что это было. Или — что она не умрет. Что она продолжит расти без наблюдения. И тогда нам придется признать, что мы создали нечто, что существует независимо от нас. И это будет страшнее.
Арсений подошел к установке. Сквозь смотровое окно, крошечное, диаметром в три сантиметра, он видел магнитную ловушку — невидимую глазу, но существующую как поле, как искривление пространства, как обещание. В центре ловушки находилось то, что они создавали пять лет. Там, где не должно было быть ничего, кроме холодного вакуума и нескольких сотен атомов рубидия, выстроенных в определенном порядке, было нечто большее. Нечто, что дышало. Нечто, что росло. Нечто, что, возможно, смотрело на него в ответ.
— Отключай, — сказал Арсений.
Они отключили регистрацию в 17:43 по местному времени. Арсений запомнил эту цифру, потому что в тот момент, когда его палец нажал на тумблер, стрелка часов на стене дернулась и замерла — секунда, показавшаяся вечностью, — а потом пошла дальше, как ни в чем не бывало.
Лаборатория погрузилась в тишину другого рода. Без гула регистраторов, без мерцания экранов, без того низкочастотного фона, который создавала аппаратура сбора данных, комната стала похожа на дно океана — темная, давящая, полная невидимых течений. Только зеленая подсветка самой установки продолжала гореть, и в ее свете лица Арсения и Валентина Степановича казались вырезанными из старой бумаги.
— Что теперь? — спросил Валентин Степанович. Его голос звучал приглушенно, как будто он говорил сквозь вату.
— Ждем, — ответил Арсений.
Они сели на два лабораторных табурета, которые помнили еще советские времена — с деревянными сиденьями, покрытыми слоями краски, и металлическими ножками, одна из которых была короче других, отчего табурет Арсения постоянно стремился повернуться вокруг своей оси. Он сидел, удерживая равновесие, и думал о том, что равновесие — это вообще редкое состояние. И для табурета, и для человека, и для квантовой системы.
Время тянулось медленно. Арсений смотрел на установку и пытался представить, что происходит внутри камеры. Атомы рубидия — сотня их, выстроенных в оптическую решетку — вели себя как единое целое. Их спины были запутаны. Их состояния были когерентны. И эта когерентность, по данным последних измерений, не затухала, как должна была, а росла.
Он думал о том, что такое когерентность вообще. В физике это просто согласованность фаз. Но для него, для Арсения, который потратил двенадцать лет на размышления о границе между физикой и тем, что находится за ее пределами, когерентность была чем-то большим. Это была способность системы сохранять свою целостность во времени. Это была память. Это была душа, если угодно, хотя слово «душа» он старался не произносить даже мысленно.
— Расскажи о ней, — сказал Валентин Степанович неожиданно.
— О ком?
— О той, из-за которой ты начал этим заниматься.
Арсений замер. Табурет под ним перестал вращаться, как будто время остановилось не на секунду, а навсегда.
— Я не…
— Не надо, — перебил Валентин Степанович. — Я знаю. Я прочитал твою первую статью, ту, которую никто не принял. Там была сноска. Не в тексте, а в твоем экземпляре. Ты написал на полях: «Для нее». Я видел эту сноску, когда ты давал мне статью. Ты не хотел, чтобы я ее видел, но я видел.
Арсений молчал. Он смотрел на зеленую подсветку, и пятна плыли перед глазами, как протоны в камере Вильсона — оставляя следы, которые можно было измерить, описать, объяснить, но нельзя было вернуть.
— Ее звали Светлана, — сказал он наконец. — Мы учились вместе на первом курсе. Она была на биофаке. Я на физфаке. Мы встретились в очереди в столовую. Она взяла компот, я взял кофе. И когда она повернулась, ее локоть задел мой стакан, и кофе пролился на ее свитер. Я извинялся полчаса. Она сказала, что это ничего, что свитер старый, что он все равно уже весь в пятнах от реактивов. И улыбнулась.
Он замолчал. Память была физическим процессом — он знал это. Нейроны в гиппокампе формировали устойчивые связи. Белки в синапсах перестраивались. Но ощущение от воспоминания было не физическим. Оно было тем, что физики называют «нелокальным» — не имеющим определенного места в пространстве и времени, существующим везде и сразу.
— И что случилось? — спросил Валентин Степанович.
— То, что всегда случается, — ответил Арсений. — Я был молодым идиотом. Я думал, что любовь можно описать уравнениями. Я думал, что если я пойму, как она устроена, я смогу ею управлять. Я писал формулы на салфетках в кафе, на полях ее конспектов, на ее руке, когда мы лежали в обнимку. Она смеялась. Она говорила, что я пытаюсь разобрать на части то, что не разбирается. Я не слушал.
— А потом?
— Потом я написал диплом. Потом я уехал в аспирантуру в другой город. Потом я сказал ей, что мне нужно сосредоточиться на работе, что я позвоню, что я вернусь. Я не позвонил. Я не вернулся.
Табурет под ним снова начал медленно вращаться. Арсений позволил этому движению продолжаться — круг за кругом, как электрон на орбите, который не может упасть на ядро, потому что у него нет для этого причин.
— И ты решил создать ее заново? — спросил Валентин Степанович. — В уравнениях? В атомах?
— Я решил понять, — сказал Арсений. — Что такое чувство с точки зрения физики. Не химии. Не биологии. А фундаментальной физики. Я хотел найти в уравнениях квантовой механики то место, где появляется любовь. Или тоска. Или страх. Я думал, что если я найду это место, я смогу… Я не знаю. Вернуть?
В зеленом свете лицо Валентина Степановича казалось маской античного философа — измученного знанием, которое нельзя передать словами.
— А что, если любовь — это просто декогеренция? — сказал он. — Что, если она появляется только тогда, когда когерентность разрушается? Что, если мы любим не потому, что наши состояния согласованы, а потому, что они распадаются, сталкиваются, теряют себя друг в друге?
Арсений посмотрел на него. Эта мысль приходила ему в голову много раз, но он никогда не формулировал ее так точно.
— Тогда наша установка — это не создание чувства, — сказал он. — Это его отрицание. Мы создаем идеальную когерентность, идеальную согласованность, идеальную гармонию. А чувство рождается только тогда, когда гармония нарушается.
— И что мы тогда создали? — спросил Валентин Степанович.
Арсений не успел ответить. Потому что в этот момент установка издала звук.