Пётр Вершигора – Люди с чистой совестью (страница 8)
Краснощекая женщина рассказала нам, что с приходом немцев от Митрофана Плискунова житья не стало в селе. Он собственноручно расстрелял более тридцати бойцов и командиров Красной Армии, пробиравшихся к фронту в те времена, когда еще не было партизан.
А сыну голубоглазой — Ванятке, двухлетнему бутузу, взяв его за ножки, размозжил голову об угол дома.
Приговор был ясен.
Пока курносая приводила в чувство свою подругу, комиссар вызвал караул, и полицейского вывели.
Экземпляр этот человеческий был настолько необычен, что я, по зову любопытства, пошел в лес, где его должны были расстрелять.
Митрофан шел, загребая опорками пыль, и оглядывал верхушки сосен скучными глазами, словно надеясь улететь от нас. На опушке его поставили возле ямы. Он повернулся и жалобно взглянул на нас:
— Убивать будете? — неожиданно звонко спросил он.
— А что же, молиться на тебя? — ответил один из партизан, снимая с плеча винтовку.
Митрофан скрипнул зубами и злобно посмотрел на меня. Он ожидал, вероятно, встретить такую же звериную злобу и в наших глазах и, как мне показалось, удивился, увидев только презрение. Я заметил, что под низким черепом этой гориллы вдруг с лихорадочной быстротой заработали шкивы и шестеренки человеческой мысли в поисках выхода.
Но было поздно. Бесстрастно поднялись дула винтовок. Я подумал, что останавливать не всегда приятный, но необходимый процесс очищения земли, не стоило... Он видел это и торопился, гнал скудную мысль, как загнанную лошадь... И вот она взяла барьер:
— Передайте хлопцам, что Митроха погиб собачьей смертью... — хрипло сказал человек с черепом гориллы.
Грянули выстрелы. Он упал на полусгнившую хвою, подогнув ноги и спрятав голову между колен.
Выполняя его предсмертную просьбу, я передаю людям его последние слова...
Митрофан погиб собачьей смертью.
Обязанности мои заключались в том, чтобы «обслужить» железнодорожный узел. Нужно было пробираться на станцию Брянск II и ежедневно информировать командование — что, сколько и куда направляет узел. Работа простая, но кропотливая, и когда я ею позанимался недельки две-три, то увидел, что она для меня явно неподходящая. Сидеть возле станции и сообщать о том, что через нее прошло пять эшелонов боеприпасов, зная, что эти «припасы» дня через два будут взрываться в наших окопах, уничтожать моих друзей, земляков, соотечественников, — для меня это было нестерпимо. Стиснув зубы, я твердил поразившую меня фразу английского разведчика Чарльза Росселя: «Разведчик — актер. Он играет в величайшей мировой драме — войне. И от того, как вы играете свою роль, зависит не только успех вашего дела, но также и жизнь многих ваших товарищей».
Среди партизан — разведчиков партизанского края — к тому времени у меня уже завелись друзья. Им тоже не терпелось, но пока они не в состоянии были пустить все эти эшелоны под откос, тем более что дороги тогда уже сильно охранялись. Первой операцией, которую мы совершили и которая категорически воспрещалась нам, разведчикам, была «организация «пробки» во взаимодействии с авиацией на станции Брянск II». Так мы с гордостью назвали эту «операцию». Партизаны-диверсанты взорвали пути в нескольких километрах с одной и другой стороны узла и, таким образом, прекратили движение как раз в тот момент, когда на узле было скопление поездов с боеприпасами и с живой силой. Выполнив эту часть плана, хлопцы прибежали ко мне:
— Ну, мы свое дело сделали, давай авиацию.
Мы отстучали раз: «Давайте авиацию». Ее нет. Мы — опять. Авиации нет. Вот немцы уже направили ремонтные бригады для ликвидации пробки на железнодорожном пути. Авиации все нет. Вот уже подходит к концу ремонт полотна. Авиации нет. Партизаны махнули рукой на меня и на авиацию. Я скрипнул зубами и спросил радистку: «Зашифровать все можешь?» — «Да». — «Все, что напишу?» — «Все, что напишете», — сквозь слезы ответила шестнадцатилетняя девушка.
И тогда я послал радиограмму командованию. Смею заверить, что составлена она была отнюдь не в дипломатических выражениях.
Через три часа более тридцати бомбардировщиков сбросили свой груз на станцию. Все окружающее было сметено с лица земли. Мы с радисткой находились в трех километрах от станции, но от взрывной волны рация перестала работать. Мои соседи по разведке через день донесли результаты: движение по железной дороге приостановлено на несколько дней. За день расчистки со станции было убрано свыше полутора тысяч трупов немецких солдат. Четыре состава с боеприпасами взлетели на воздух.
На третий день я получил выговор за грубость от своего непосредственного начальства, а на пятый — поздравительную радиограмму за подписью Рокоссовского. За удачную операцию командующий фронтом награждал меня орденом Красного Знамени. Так и было сказано: «За настойчивость и упорство в достижении цели...»
Начиная с этого момента, я понемногу стал влезать в диверсии и браться за рискованные дела, хотя это и запрещалось разведчикам. Воевать в партизанах нужно с шиком, а главное — весело и беззаботно. С тупым, унылым взглядом и заунывным голосом я себе не представляю партизана. Без удали в глазах можно итти на такие дела только по принуждению. В партизаны шли добровольцы, романтики, были и случайные люди, но первые брали над ними верх и прививали им свой стиль.
В это самое время в Брянские леса через заградительные оккупационные отряды, состоявшие из нескольких венгерских полков, ломился из степей Украины человек, о котором уже ходила слава в партизанских краях. Одни говорили, что это цыган, колесивший по немецким тылам, другие, — что это полковник, у которого все рядовые не ниже старшего лейтенанта, что он имеет танки, самолеты. Но кто бы он ни был, немцы боялись его, как огня, а народ рассказывал о нем легенды. Одним словом, молва несла весть о человеке, который соответствовал моему идеалу партизана.
Как только он появился вблизи Брянских лесов, я, к тому времени уже опытный разведчик, посадил свою радистку на облучок орловской одноконной повозки и покатил к нему. Дорога была длинная, около девяноста километров, дуга все время сваливалась, развязывались гужи, и мы никак не могли с ними справиться. Я очень обрадовался, увидев пароконные украинские телеги с люшнями... Это было в сосновом лесу возле Старой Гуты, невдалеке от хутора Михайловского, где расположился лагерь Ковпака.
Лагерь, действительно, напоминал чем-то цыганский табор. По всему чувствовалось, что люди не собираются обживать эти леса. Группками стояли повозки с люшнями, странно выглядевшие среди орловских лесов. К люшням были прикреплены мадьярские, немецкие, румынские палатки. На всех перекрестках стояли станковые пулеметы и минометы всех времен и народов; часовые на заставах курили ароматный табак или сигары, презрительно поплевывая через губу и снисходительно поглядывая на местных партизан. Одним словом, еще не доехав до Ковпака, я в этом, столь отдаленном от днепровских равнин крае почувствовал родной запах Украины и ее бесшабашного воинства, аромат как бы возрождавшейся из веков Запорожской Сечи.
Когда я подъехал ближе, я увидел, что штабом служила большая елка, огороженная вбитыми в землю жердями. Внутри загородки стояла мадьярская санитарная машина. В сторонке на скорую руку было состряпано подобие стола на четырех колышках, «машинистка» с усами и в лохматой шапке бойко выстукивала на маленькой портативной пишущей машинке. Рядом сидел человек с бородкой, лысый, с очками на лбу и трудился. Очевидно, к этим партизанам часто приезжали экскурсанты, так как на меня никто не обратил особенного внимания.
Я представил документы человеку с бородкой. Он оказался начальником штаба отрядов Ковпака. Звали его Григорий Яковлевич Базыма. Как я узнал позже, он был в прошлом директором школы, всю жизнь учил детей — курносых и чернобровых украинцев, увлекался пчелами, садом, огородом. Многие из его учеников были в отряде бойцами, а учителя — командирами. Базыма повертел в руках мой документ и сказал: «Командир и комиссар уехали, скоро будут», — и штаб продолжал работу.
«А где же танки и самолеты, о которых все время говорили в партизанском крае?» — думал я. Их пока что не было видно. Но вот, лавируя между деревьями, показалось несколько всадников. Впереди на высоком коне ехал худощавый старик в каком-то непонятном штатском костюме. Рядом с ним на прекрасной арабской лошади — красивый мужественный военный человек с черными, как смоль, усами и быстрым взглядом. Старик походил на эконома, который объезжает свое хозяйство. Оба они слезли с лошадей, и старик — это был Ковпак — стал кого-то ругать. Затем, только увидев меня, он протянул мне руку, назвал свою фамилию и сказал:
— Бумажку сховай, тут вона не потрибна.
Комиссар стоял у дерева и оценивающим взглядом наблюдал за нами. Я сразу увидел, что тут надо держать ухо востро, тут жох-народ, и понял, что действительно бумажки тут ни к чему. Я начал было разговор о цели своего приезда. Ковпак перебил вопросом:
— А покормили тебя?
Я сказал, что не голоден, и в ответ услышал:
— А то не наше дило. Наше дило погодувать!
Вот этот хозяйский глаз, уверенный, спокойный ритм походной жизни и гул голосов в чаще леса, не торопливая, но и не медлительная жизнь уверенных людей, работающих с чувством собственного достоинства, — это мое первое впечатление об отряде Ковпака. Когда я ближе присмотрелся к этим людям, то сразу понял, что воевать буду только с ними вместе. Если когда-нибудь хватит сил у меня написать книгу о них, я назову ее: «Люди с чистой совестью».