Пётр Палиевский – Пушкин и тайны русской культуры (страница 6)
Анна Керн
Визит Керн в Тригорское был хорошо подготовлен. Официально она приехала навестить тетку, но намеченная ею цель обозначилась уже за полгода, когда Пушкин запрашивал приятеля Родзянку, «объясни мне, милый: что такое А. П. Керн, которая написала много нежностей обо мне своей кузине». Керн жила тогда, оставив мужа, в родовом имении Лубны, в соседстве этого, как называл его Пушкин, «украинского мудреца», и, сблизившись с ним, размышляла, вернуться ли ей к мужу, или требовать развод. Родзянко писал сатирические, «приапические» и другие стихи, был автором сатиры на «либералистов», задевавшей Пушкина и тем не менее ценимой им. Завязалась комическая переписка, обсуждавшая ее планы, куда непритязательно и весело, признавая первенство мужчин, вплелся голос Керн: «Эти стихи сочинены после благоразумнейших дружеских советов, и это было его желание, чтобы я их здесь переписала». Интригуемый на расстоянии Пушкин, помня первую встречу с Керн у Олениных в 1819 году, отвечает стихами в духе тех же «советов»:
В его куплетах как бы предвкушается нечто легкое и беспечно-приятное своей свободой от обязательств:
Сама Керн в «Воспоминаниях», возможно незаметно для себя, употребляет выражения, близкие тем, в которых рассказывала об Александре I: «Восхищенная Пушкиным, я страстно хотела увидеть его»; Родзянко разводит руками: «отсутствующий, ты имеешь гораздо более влияния на ее, нежели я с моим присутствием»; и в Лубны идет от Пушкина цитата из Байрона, предваряющая знаменитый стих: «Образ, промелькнувший перед нами, который мы видели и не увидим более никогда».
Обоюдные ожидания разрядились почти мгновенно. Но когда Пушкин с воодушевлением читал в кружке дам своих только что созданных «Цыган» («Я была в упоении как от текучих стихов этой чудной поэмы, так и от его чтения… я истаивала от наслаждения»), он не думал, что его строчки «кто сердцу юной девы скажет: люби одно, не изменись» не были для Керн поэтическим вымыслом. Едва ли не на следующий день после ее отъезда (19 июля вместе с Осиповой и ее дочерьми) для него становится несомненным, что он не является единственным, кто пользуется ее расположением; что ему, возможно, предпочитают, и кого – студента Вульфа, ее кузена, который слушал поэму не менее восторженно, который считает себя учеником Пушкина в «сердечных завоеваниях» и, более того, ничего от него не скрывает.
Удар был неотразимым. Он шел из желанного направления, обернулся против подателя советов, ему нечего было возразить. Пушкин, сочетавший глубокий расчет с простодушием, был застигнут им врасплох. Мы застаем его в момент поражения, которое он не хочет и не может допустить. Запоздалые признания, летящие вослед Керн в Ригу («я люблю вас гораздо больше, чем вам кажется»), не помогают, как и уверения в сходстве характеров, вдруг обнаруженном в женщине («ненависть к преградам, сильно развитый орган полета и пр. и пр.»), или напоминание о минутах страсти: «прощайте, мне чудится, что я у ваших ног, сжимаю их, ощущаю ваши колени, – я отдал бы всю свою жизнь» и т. п. Керн отвечает весело, беззаботно и интимно-дружески; сама дает благоразумные советы (например, обратиться по поводу ссылки к Александру), то есть выступает по отношению к Пушкину в положении, в котором он привык находиться сам.
Смятение, охватившее Пушкина, не имеет подобия в его жизни. Насмешливый тон с высоты, который он пытается принять (чаще всего в применении к генералу: «постарайтесь, чтобы он играл в карты и чтобы у него сделался приступ подагры, подагры!», или к Вульфу: «Говорят, что Болтин очень счастливо метал против Ермолая Федоровича. Мое дело – сторона; но что скажете вы?»), постоянно срывается. Он перебивается приступами ревности, неутоленной страсти, мольбами: «не обманите меня, милый ангел. Пусть вам буду обязан я тем, что познал счастье» и т. п. Особо уязвляет то, что в нем оценили всего-навсего поэта: «Не говорите мне о восхищении: это не то чувство, какое мне нужно. Говорите мне о любви: вот чего я жажду».
Оценки Керн мечутся от «божественной», «прекрасной и нежной» до «мерзкой». Пушкин начинает терять, наверное, единственный раз в жизни, дисциплину языка; его перо выводит чьи-то иные, еще не явившиеся слова, почти по-горьковски: «ах вы чудотворка или чудотворица»… По мере того как выясняется, что положение проиграно безнадежно, появляются бесконтрольные выпады (например, Вульфу: «что делает вавилонская блудница Анна Петровна?»), сменяемые почтительными поклонами; попытки мстительного снижения ее образа, возвращения к браваде, как – через целых два года – в письме С. А. Соболевскому: «ты ничего не пишешь мне о 2100 р., мною тебе должных, а пишешь мне о M-me Kern, которую с помощью божией я на днях…». Но изменить случившегося ничто не может. В сцепление обстоятельств входит и то, что по обоюдному счету предъявить какие-либо претензии Керн Пушкин не вправе. Отношения с ней шли, чередуясь с Аннетой Вульф, и если судить по дате рождения его незаконного ребенка, то «неосторожность», о которой он писал Вяземскому, произошла как раз в пору его наиболее отчаянных к ней посланий.
В свою очередь Керн дает совершившемуся свое объяснение. Наверное, понимая, что ей придется отвечать за стихотворение перед потомством, она приберегает эти доводы для «Воспоминаний», но, судя по ответным уверениям Пушкина, она высказывала их и ему – в несохранившихся письмах: «Я думаю, что он был более способен увлечься блеском, заняться кокетливым старанием ему понравиться, чем истинным глубоким чувством любви»… «Я думаю, он никого истинно не любил, кроме няни своей и потом сестры». Причиной, как она полагает, было «слишком невысокое понятие о женщине», которое Пушкин, «несмотря на всю гениальность», разделял со своим временем – «печать века». Интересно, что это было написано, когда уже существовали Татьяна, Мария Миронова, Полина из «Рославлева», стихи и письма, обращенные к жене, Е. А. Карамзиной, П. А. Осиповой и др., пушкинские оценки Жерменны де Сталь, Екатерины и т. п. Но суждение осталось типичным для тех, у кого «при сходстве характеров» он желанного, «непоэтического» признания не встретил. Так, Мария Раевская (Волконская) писала: «В сущности, он обожал только свою музу и поэтизировал все, что видел».
Колебания уравновешиваются лишь тогда, когда вокруг Керн начинает сгущаться облако порицаний. Пушкин немедленно встает на ее защиту. Ее отдельная от вновь брошенного мужа жизнь с трехлетней дочерью на руках поставила ее в положение, о котором лицейский однокашник Пушкина А. Д. Илличевский, увлеченный ею, как многие, писал:
Пушкинское стихотворение об этом – уже нешуточное. Его относят иногда к графине А. К. Закревской, но по силе переживаний самого Пушкина оно несомненно ближе его внутренним расчетам и выводам из Михайловской истории. Хотя отсутствие конкретного имени, как всегда у него, говорит об общем значении образа, адресованного жизненному опыту многих.
В конце концов Керн так и поступила.
Но не забудем: все эти подробности никогда и никого бы не интересовали, если бы не «Я помню чудное мгновенье» – лучшее лирическое стихотворение России (по меньшей мере, самое известное). Оно стало таковым по общему признанию вследствие неизъяснимого, хотя и явного, соединения сил неба и земли. Пушкин написал его перед самым отъездом Керн из «глуши», в высшем подъеме чувства, когда оно еще не расщепилось, но заколебалось на вершине, – что с необыкновенной точностью передано в «Воспоминаниях» Керн: «Когда я собиралась спрятать в шкатулку поэтический подарок, он долго на меня смотрел, потом судорожно выхватил и не хотел возвращать; насилу выпросила я их опять; что у него промелькнуло тогда в голове, не знаю».
Для литераторов произведение представило свою загадку. Хорошо было известно, что выражение «Гений чистой красоты» принадлежало Жуковскому:
И все-таки было ясно, что ни в какое сравнение с пушкинским образом оно идти не может. Жуковский, казалось бы, все подготовил, уже его создал и в особом «Примечании» разъяснил: «Прекрасное существует, но его нет, ибо оно является нам единственно для того, чтобы исчезнуть, чтобы нам сказаться, чтобы нам оживить, обновить душу… В эти минуты живого чувства стремишься не к тому, чем оно произведено и что перед тобою, – но к чему-то лучшему, тайному, далекому, что с ним соединяется и что для тебя где-то существует».
Пушкин заботливо переписал для себя эти строки на отдельном листке, и его запись, узнавая знакомую руку, пушкинисты дважды (в 1884-м и 1919 годах) принимали за сокровенное кредо поэта, его «скрижаль».