Проспер Мериме – INFERNALIANA. Французская готическая проза XVIII–XIX веков (страница 189)
— Но все-таки, — перебил я снова, — должно же это было прийта к какому-нибудь концу. Вы — человек сильный, а сфинксы — животные сказочные. В жизни они не встречаются, и вы рано или поздно обнаружили, что же таилось в нутре этой бабенки?
— Конец? Да, он наступил, — сказал виконт де Брассар, внезапно опустив окошко купе, словно его монументальной груди стало нечем дышать и ему нужен был воздух, чтобы завершить рассказ. — Но нутро, как вы выразились, этой непонятной девушки не раскрылось и тогда. Наша любовь, связь, интрига — называйте как хотите — подарила нам, вернее
За эта полгода я познал одно — такое счастье, о котором даже не имел представления в молодости. Я познал счастье тех, кто таится. Я познал наслаждение тайным сообществом, которое само по себе, даже без надежды на успех, способно сплачивать неисправимых заговорщиков. За родительским столом, равно как всюду, Альберта неизменно оставалась ее высочеством инфантой, так поразившей меня при первом нашем знакомстве. Ее нероновское лицо под иссиня-черной копной волос, тугие завитки которых спускались до самых бровей, не обличало никаких следов греховной ночи, не обнаруживало ни малейшего румянца стыда. А я, хоть и силившийся выглядеть столь же непринужденным, что она, но десять раз — уверен в этом — выдавший бы себя, имей я дело с наблюдательными людьми, горделиво и почти чувственно упивался мыслью, что сам наделен этим великолепным безразличием и что Альберта пошла бы ради меня на все низости страсти, если бы страсть могла толкать на низости. Никто на свете не знал нашей тайны, и это было восхитительно. Да, никто, даже мой приятель Луи де Мен, с которым я стал скрытен с тех пор, как сделался счастлив. Он, разумеется, обо всем догадался, потому что сам стал скрытен не меньше, чем я. Он ни о чем меня не спрашивал. Я без труда вернулся к нашим прежним с ним привычкам — прогулкам по Променаду в парадной и повседневной форме, игре в империал, фехтованию и пуншу. Черт возьми, когда знаешь, что счастье в образе прекрасной девушки, сердце которой ноет без тебя, как от
— Но, выходит, родители Альберты спали, как семеро в пещере?{441} — насмешливо заметил я, резко прервав шуткой размышления старого денди, чтобы не подать виду, что я слишком захвачен, а так оно и было, его историей, потому что шутка — единственный способ заставить денди хоть немного уважать вас.
— Значит, вы полагаете, будто я расцвечиваю рассказ тем, чего не было на самом деле? — спросил виконт. — Но я же не романист! Иногда Альберта не появлялась. Дверь, смазанные петли которой стали теперь податливы, как вата, не открывалась целую ночь, и это означало, что мать ее проснулась и окликнула дочь или отец заметил, как та на ощупь пересекает комнату. Всякий раз, однако, быстрый, как шпага, мозг Альберты успевал изобрести подходящий предлог: ей стало нехорошо… она искала сахар впотьмах, чтобы никого не разбудить…
— Такие мозги не столь уж редки, как вы, видимо, полагаете, капитан, — снова перебил я. Меня так и подмывало перечить ему. — В конце концов, ваша Альберта была ничуть не находчивей той девицы, что в спальне своей почивавшей за пологом бабушки принимала любовника, влезавшего через окно, и за неимением синего сафьянового дивана без церемоний устраивалась с ним на ковре. Вы знаете эту историю не хуже, чем я. Однажды ночью от преизбытка счастья девушка, видимо, вздохнула громче обычного и разбудила бабушку, которая окликнула ее из-за полога: «Что с тобой, детка?» — так что девица чуть не лишилась чувств на груди у любовника, но тем не менее отозвалась со своего места: «У меня вылезла планшетка корсажа, бабушка, и мешает мне наклониться, а я ищу иголку, упавшую на ковер».
— Да, история мне знакома, — согласился виконт де Брассар, которого я рассчитывал осадить таким сравнением с его Альбертой. — Насколько мне помнится, упомянутая вами девица была из Гизов.{442} Она вышла из положения, как подобало особе ее имени, но вы не сказали, что с этой ночи она перестала открывать окно любовнику, которым был, кажется, господин де Нуармутье, а вот Альберта после подобных страшных волнений приходила на следующую ночь снова и, как ни в чем не бывало, бросала вызов опасности. Я был тогда всего лишь младшим лейтенантом с довольно посредственными успехами в математике, которой занимался очень мало, но каждому, кто способен хотя бы к наипростейшему расчету из теории вероятностей, было очевидно, что в один прекрасный день, вернее ночь, наступит развязка.
— О да, — подхватил я, припомнив, что он говорил до того, как приступил к своей истории, — развязка, которая научила вас чувству страха, капитан.
— Совершенно верно, — подтвердил он еще более серьезным тоном, контрастировавшим с легкомысленностью моего. — Вы сами убедились, — верно? — что с первого соприкосновения наших рук под столом до той ночи, когда Альберта как привидение возникла в моих полураспахнутых дверях, она не домогалась от меня душевных излияний. Она вселяла в меня трепет, внушала мне страх, но все это оставалось в рамках того состояния, которое бывает, когда вокруг свищут пули и ядра прорезают воздух, а ты все идешь вперед. Так вот, это было нечто иное. Это был страх, полный, всепоглощающий страх, и притом не за Альберту, а за себя, и только себя. Я испытывал нечто такое, от чего сердце, наверно, бледнеет так же, как щеки; решительно, это была паника, обращающая в бегство целые полки. Ваш собеседник своими глазами видел, как, бросив поводья, на полном карьере удирали шамборанцы,{443} героические шамборанцы, обезумевший от страха поток которых увлек с собой полкового командира и офицеров. В ту пору я, правда, еще ничего не повидал, но уже изведал то, что считал невозможным.
Вот послушайте. Была ночь. При той жизни, которую мы вели, это могло произойти только ночью, долгой зимней ночью. Не скажу, что это была одна из наиболее спокойных наших ночей. Вообще-то ночи у нас всегда проходили спокойно. Они стали такими, потому что были счастливыми. Мы как бы спали на заряженной пушке. Мы не испытывали ни малейшей тревоги, предаваясь любви на острие сабли, перекинутой через пропасть, словно мост над адом у турок.{444} Альберта пришла раньше обыкновенного, чтобы побыть со мною подольше. Когда она появлялась у меня, первую ласку, первый любовный порыв я отдавал ее не обутым, как обычно, в зеленые или зеленоватые туфельки ногам, предмету ее кокетства и моего восторга, потому что она шла босиком, чтобы не наделать шуму, и коченела от холода, ступая по кирпичам длинного коридора, который вел от спальни стариков к моей комнате, расположенной на другом краю дома. Я согревал эти ножки, заледеневшие ради меня, покинувшие ради меня теплую постель, что могло стать причиной жестокого воспаления легких. Я знал, как возвращать им, бледным и застывшим, тепло и розоватость или алый оттенок, но в эту ночь все ухищрения оказались бессильны. Мои губы не сумели напечатлеть на очаровательно изогнутом подъеме ступни похожий на пунцовый цветок след, который мне так нравилось там оставлять. Альберта в эту ночь была еще влюбленней и молчаливей, чем обычно. Томность и сила ее объятий заменяли ей речь, причем так выразительно, что я, не переставая говорить, сам изливал ей свое безумие и опьянение, но не понуждал ее больше ни отвечать мне, ни вообще прибегать к словам. Я слышал ее через объятия. И вдруг перестал слышать. Руки ее больше не прижимали меня к сердцу, и я решил, что она в беспамятстве, а это нередко случалось с ней, хотя и тогда объятия ее не утрачивали своей судорожной силы. Мы с вами не жеманницы. Мы — мужчины и можем говорить по-мужски. Из опыта я знал, как протекают у Альберты пароксизмы сладострастия, которые, начинаясь, не прерывали моей ласки. Я просто выжидал у нее на груди, когда к ней вернется сознание, и пребывал в горделивой уверенности, что она придет в чувство под воздействием моего чувства и что молния, поразившая девушку, воскресит ее новым своим ударом. Но мой опыт обманул меня. Я смотрел на нее, прильнувшую ко мне на синем диване, и ловил момент, когда ее глаза, исчезнувшие под крупными веками, вновь явят мне свой прекрасный огненно-черный бархат и зубы, сжимавшиеся и скрежетавшие так, что чуть не крошилась эмаль, при малейшем прикосновении моих губ к ее щеке, а потом, но уже более длительно — к плечам, наконец разомкнутся и дадут дорогу дыханию. Но глаза не раскрылись, зубы не разжались. Холод поднялся от ног к устам, и я почувствовал его под своими губами. Ощутив этот грозный холод, я приподнялся на локте и всмотрелся в Альберту; затем рывком высвободился из ее рук, одна из которых упала на тело, а другая свесилась до полу с дивана, на котором мы лежали. Перепуганный, но все еще сохраняя ясность ума, я положил ладонь ей на сердце. Никакого движения крови — ни на пульсе, ни в висках, ни в сонных артериях. Всюду смерть и уже устрашающее окаменение.