Проспер Мериме – INFERNALIANA. Французская готическая проза XVIII–XIX веков (страница 14)
Среди последних были такие, которые выделялись не столько своими личными достоинствами, сколько пышностью и оживлением, их окружавшим. В этих домах я находил подлившую свободу, которой охотно пользовался, и шумное веселье, которое если и не нравилось мне, то могло, по крайней мере, оглушить меня и принести минутное забвение моему запутавшемуся в собственных сетях рассудку.
Я ухаживал за всеми женщинами подобного рода, в чьи дома я был вхож, не имея определенных видов ни на одну из них; но самая известная среди них имела виды на меня и очень скоро дала мне это понять.
Ее звали Олимпией; ей было двадцать шесть лет, она была очень красива, обладала талантом и умом. Вскоре она дала мне почувствовать, что я пришелся ей по вкусу, и, хотя я не испытывал к ней никакого влечения, я бросился в ее объятия, чтобы хоть как-то освободиться от самого себя.
Наша связь началась внезапно, и, так как я не находил в ней никакой прелести, я полагал, что она столь же внезапно кончится и Олимпия, наскучив моим невниманием к ней, найдет себе другого любовника, способного оценить ее по достоинству, тем более что связь наша была вполне бескорыстна. Но судьба решила иначе. Как видно, чтобы покарать эту надменную и страстную женщину и повергнуть меня в новые затруднения совсем иного рода, ей угодно было вселить в сердце Олимпии неистовую страсть ко мне.
Я уже не волен был по вечерам возвращаться к себе в гостиницу, в течение дня меня засыпали записками, посланиями, окружали соглядатаями. Олимпия упрекала меня в холодности, ее ревность, не находя определенного предмета, обращалась против всех женщин, которые могли привлечь мое внимание. Она готова была потребовать от меня даже неучтивости к ним, если бы только была способна сломить мой характер. Я тяготился этими вечными приставаниями, но приходилось их терпеть. Я совершенно искренне пытался полюбить Олимпию, чтобы любить хоть что-нибудь и отвлечь себя от опасной склонности, которую втайне испытывал. Тем временем назревало решительное столкновение.
В гостинице, по приказу куртизанки, за мной втихомолку велось наблюдение. Однажды она спросила меня:
— С каких пор у вас живет этот прелестный паж, к которому вы проявляете такой интерес и внимание и с которого не сводите глаз, когда он по долгу службы находится в вашей комнате? Почему вы держите его взаперти? Он никогда не показывается в Венеции.
— Мой паж, — отвечал я, — юноша из хорошего дома, и я отвечаю за его воспитание. Это…
— Это женщина, изменник! — перебила она, метнув на меня пылающий взгляд. — Один из моих доверенных видел сквозь замочную скважину, как она одевалась.
— Даю вам честное слово, что это не женщина…
— Не усугубляй измены ложью. Он видел, как эта женщина плакала, она несчастна. Ты способен лишь мучить сердца, которые отдались тебе; ты обольстил ее, как меня, а потом бросил ее. Отошли эту молодую женщину к ее родным, и если из-за своей расточительности ты не в состоянии как следует обеспечить ее, я сделаю это сама. Но я хочу, чтобы она исчезла завтра же.
— Олимпия, — возразил я как можно более хладнокровно, — я поклялся вам и повторяю снова, я клянусь, что это не женщина. Дай Бог…
— Что значит вся эта ложь, злодей? Это «дай Бог»? Говорю тебе: отошли ее прочь, или… Но у меня есть другие способы; я сорву с тебя маску, она сумеет внять голосу разума, если ты неспособен понять его!
Выведенный из себя этим потоком проклятий и угроз, но с притворным равнодушием, я покинул ее и отправился домой, хотя было уже поздно. Мой приход, казалось, удивил моих слуг и особенно Бьондетту, которая выразила беспокойство по поводу моего здоровья; я ответил, что совершенно здоров. Со времени моей связи с Олимпией я почта не разговаривал с ней, и в ее обращении со мной ничего не изменилось. Но в ее внешнем виде ощущалась перемена. Лицо ее выглядело подавленным и скорбным.
На другое утро, едва я успел открыть глаза, в комнату вошла Бьондетта с распечатанным письмом в руке. Она протянула его мне, и я прочел следующее:
Прочитав это письмо, я вернул его Бьондетте.
— Ответьте этой женщине, что она сошла с ума. Вы лучше меня знаете, как это все…
— Вы ее знаете, дон Альвар? Вы ничего не опасаетесь с ее стороны?
— Более всего я боюсь, чтобы она не стала мне докучать и впредь. Поэтому я решил покинуть ее, и, чтобы наверное избавиться от нее, я сегодня же найму тот уютный домик на Бренте, который мне давно предлагают.
Я тотчас же оделся и отправился заключать сделку. Дорогой я размышлял над угрозами Олимпии. «Несчастная помешанная! — говорил я себе. — Она хочет убить…» Я никогда не мог, сам не знаю почему, вымолвить это слово.
Покончив с этим делом, я сразу же вернулся домой, пообедал и, боясь, как бы сила привычки не потянула меня вновь к куртизанке, решил до конца дня не выходить из дому.
Я взялся было за книгу, но не мог сосредоточиться на чтении и отложил ее в сторону. Подошел к окну, но людская толпа и разнообразие предметов, вместо того чтобы отвлечь, лишь раздражали меня. Я стал шагать по комнате из угла в угол, пытаясь обрести спокойствие духа в постоянном движении тела. Во время этого бесцельного хождения я случайно направил шаги в сторону темного чулана, куда мои слуги прятали всякие ненужные вещи. Я еще ни разу не заглядывал туда; мне понравилось это укромное местечко, я присел на сундук, чтобы провести здесь несколько минут.
Вскоре в соседнем помещении послышался шорох. Узкая полоска света бросилась мне в глаза, и я разглядел в стене заложенную дверь. Свет проникал через замочную скважину, я заглянул в нее и увидел Бьондетту.
Она сидела за клавесином, скрестив руки, поза ее выражала глубокую задумчивость. Но вот она прервала молчание.
— Бьондетта! Бьондетта! — воскликнула она. — Он зовет меня Бьондетта. Это первое и единственное ласковое слово, вышедшее из его уст.
Она умолкла и вновь погрузилась в свое раздумье. Наконец она положила руки на клавиши починенного ею клавесина. На пюпитре перед нею стояла закрытая нотная тетрадь. Она взяла несколько аккордов и запела вполголоса, аккомпанируя себе на клавесине.
Как я понял сразу, то, что она пела, не было законченным произведением. Прислушавшись внимательнее, я разобрал свое имя и имя Олимпии. Это была своего рода импровизация в прозе, где речь шла о ее положении, о судьбе ее соперницы, которая представлялась ей более завидной, чем ее собственная, наконец, о моей суровости к ней и о подозрениях, вызывавших мое недоверие и препятствовавших моему счастью. Она повела бы меня к славе, богатству, знанию, а я составил бы ее блаженство. «Увы! — говорила она. — Это становится невозможным. Если бы он даже знал, кто я, мои бессильные чары не смогли бы удержать его; другой…» Волнение не дало ей закончить, слезы душили ее. Она встала, взяла платок, вытерла глаза, снова подошла к инструменту и хотела сесть за него. Но так как слишком низкий стул стеснял ее движения, она сняла с пюпитра нотную тетрадь, положила на табурет, села и снова начала играть.
Вскоре я понял, что эта вторая музыкальная сцена будет совсем в другом роде. Я узнал мотив баркаролы, в ту пору модной в Венеции. Дважды повторив его, она запела, на этот раз более внятно и отчетливо произнося следующие слова: