18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Поппи Брайт – Рассказы (страница 49)

18

Решив, что она готова, я направил ее к месту, которое помнил очень хорошо — к прогалине, где пять больших дубов росли из огромного изогнутого ствола. В мое время мы называли их «Пять стражей». В ветвях шелестел ветер, а болото вокруг притихло в ожидании.

После часа копания из-под блестящей новой лопаты Розали показались крышка и верхняя часть большого железного сундука. Тонкие волосы девушки слиплись сосульками от пота, черное кружевное платье было заляпано грязью и глиной. Ее лицо от напряжения побледнело больше, чем обычно; оно почти светилось в полумраке болота. Я никогда еще не видел ее такой прекрасной, как в тот момент.

Она взглянула на меня лихорадочно блестевшими усталыми глазами.

— Открой его, — приказал я.

Розали ударила лопатой по замку в виде сердца и открыла его с первой попытки. Еще один удар — и замок рассыпался на влажные ржавые осколки. Она снова оглянулась на меня — интересно, что она высматривала, что увидела? — и подняла тяжелую крышку сундука.

И шестой страж поднялся, чтобы приветствовать ее.

Когда я отправлялся на болота закапывать сокровища, то всегда брал с собой человека дополнительно. Того, кому не доверял, или кто был мне не нужен. Этот человек и мои верные пираты выкапывали яму и подтаскивали сундук к ее краю, готовые опустить его вниз. Тогда я пристально смотрел в глаза каждому из них и спрашивал тихо и настойчиво: «Кто желает охранять мое сокровище?» Мои люди знали этот ритуал и хранили молчание. Дополнительный человек воспринимал эту просьбу как бесполезную и не накладывающую обязательств и всегда вызывался добровольцем, чтобы завоевать мою благосклонность.

Тогда мой первый лейтенант делал три шага вперед и всаживал пулю в голову презренного. Его тело аккуратно укладывали в сундук и его кровь просачивалась сквозь груды золота или серебра или блестящих драгоценностей. А я вкладывал в сундук мешочек моджо, один из тех, что специально делал в Новом Орлеане. Потом сундук погружался в топь, а мой человек, теперь облеченный доверием, оставался охранять мое сокровище до тех пор, пока оно мне не потребуется.

Я был единственным, кто мог открыть эти сундуки. За этим следили магия моджо в сочетании с разгневанным духом обманутого человека.

Мой шестой страж обхватил шею Розали костяными руками и утянул ее вниз. Его челюсти широко распахнулись и я увидел, как зубы, все еще голодные по прошествии двухсот лет, смыкаются на ее горле.

В воздухе повис кровавый туман, послышался звук, с которым разрывалась грудная клетка, потом шум быстрой задыхающейся агонии. Я надеялся, что страж не причинит ей слишком сильную боль. В конце концов, именно с этой женщиной я решил провести вечность.

Я говорил Розали, что ей никогда больше не придется снимать с себя крошечные кусочки ткани, извиваясь перед пускающими слюни мужчинами, и я не солгал. Я сказал, что ей никогда больше не придется беспокоиться о деньгах, и я не солгал. Но я утаил от нее, что не хочу делиться своими сокровищами, что хочу всего лишь ее смерти, моей Неудачливой Розали; чтобы она была свободна от этого мира, причинившего ей такую боль, чтобы сопровождала меня в странствиях по заповедным болотам и байю, по старинным зданиям города, застывшего во времени.

Скоро дух Розали покинул тело и подлетел ко мне. Ему больше некуда было деться. Я чувствовал, как она яростно борется против моей любви, но скоро она сдастся. У меня не было недостатка во времени, чтобы убедить ее.

Я обнял Розали за шею и запечатлел поцелуй на ее эктоплазмических губах, потом взял ее тоненькую руку в свою и мы исчезли вместе.

Перевод: Firefly

Джорджийская история

Poppy Z. Brite, «A Georgia Story», 1995

Холодным январским днем, когда туман уже клубился над темными прудами, предвосхищая вечер, я вернулся в Джорджию. Два года и шесть тысяч миль отделяли меня от земли, которая была моей колыбелью и когда-то была моим домом.

Два года, шесть тысяч миль. Флорида и «Мир Диснея» и апельсины, наполненные жидким солнечным светом. А в Замке-С-Привидениями фигура с бледными руками, подвешенная на незаметной балке, медленно поворачивается, поворачивается. Новоорлеанские джаз-клубы и шлюхи, чьи глаза из-за макияжа словно в синяках, опухшие и закрытые; губы у них слишком сочные, а во рту — вкус гнили. Длинные ленты сверкающего ночного шоссе и песка; и радио включено слишком громко. Стараюсь не замечать огоньки на приборной доске, светящиеся как полуприкрытые глаза.

Послушайте — однажды четыре мальчика жили на верхнем этаже церкви, выстроенной из старинной древесины и цветного стекла. Церковь была заброшенной, так что всем было плевать, что мы там живем. Мы купались в летних грозах, а зимой оставались грязными, и по ночам ходили со свечами. Джин, с глубоко посаженными глазами, и красавчик Сэмми, с острыми чертами лица, делили на двоих комнату и матрас в пятнах рома. Каждый день он создавали дрейфующие серые дюны из сигаретного пепла. Они старались перещеголять друг друга своей худобой, и вместе они сочиняли фрейдистские стихотворения — Джин, с лицом вампира; Сэмми, с длинными спутанными волосами, блестящими словно вороново крыло. Его мудрые зеленые глаза темнели от боли — нашей или его собственной.

По ночам мы слышали их сквозь крошащиеся стены — их стоны и укусы; и мы знали: пока два существа в мире еще любят друг друга, мы в безопасности. По утрам их плечи были испещрены бледно-красными полукруглыми отметинами, а улыбки становились чуть счастливее.

Голос Джина — vox humana, как он его называл — от психосексуального воя a-la Боуи срывался на гортанное карканье неизлечимого рака горла. Сэмми же извлекал крики удовольствия из гитары такой же узкой, плоской и блестящей, как и он сам. А еще он разрисовывал стены нашей церкви фресками: черные овалы; кошки, длиннее, злобнее и скелетообразнее, чем им когда либо суждено было быть; банки прозрачного «Джелл-Оу», как трепещущие драгоценные камни, — в общем, все, что возникало в закоулках его разума. Однажды Сэмми рассказал мне, что во все краски он подмешивает немного собственной крови. Я не верил ему до тех пор, пока однажды вечером при свете свечи не увидел, как бритвой он делает крошечный надрез на предплечье, окунает кисть в алый ручеек и потом погружает ее в кошмарный черный. В этот чувственный и кровавый момент мне хотелось прижаться ртом к порезу и вытянуть нектар из его вен. Я знал, что Сэмми не отказал бы мне, если то, в чем я нуждаюсь — это сладость его крови. Вместо этого я протянул руку и коснулся его рисунка кончиками пальцев, и Сэмми, улыбаясь, своей кисточкой аккуратно обвел кости моей руки кроваво-черным.

Когда гасли свечи, Джин и Сэмми прятались в объятиях друг друга. Святой (урожденный Джон Сейнт-Джон) унциями продавал травку, чтобы купить барабаны. По ночам он не снимал темные очки и ему нравилось, когда гасли свечи. Я был самым обыкновенным в этой компании, мальчик с короткой стрижкой; так что я написал домой и сообщил, что хочу изучать бизнес в местном колледже. Когда пришли деньги, я купил в ломбарде раздолбанный бас. Сэмми сообразил, как играть на нем, и очень старался научить и меня, но в его длинных худых пальцах с ободранным черным лаком на ногтях было больше волшебства, чем в моих. Пряди блестящих волос он заплел в косички, обрамляющие его лицо, когда он играл.

В разваливающихся маленьких клубах, с рунами и неразборчивыми именами, выведенными на стенах аэрозольной краской, мы делали музыку для толпы детей Дахау, с иссиня-черными волосами и руками, обтянутыми сетчатыми одеждами. Иногда в жизни Джина — днем или в полночь — появлялось длинное крыло депрессии, дрожь ужаса, вызванная кислотой или грибами или перекосом в его мозгах. В бешенстве он метался по церкви, и только наша любовь к нему мешала нам возненавидеть его. Он вцеплялся в дверь моей комнаты и обвинял меня в том, что между мной и Сэмми что-то есть. Заявлял, что чувствует вкус моей слюны на языке Сэмми. Я поднимал взгляд на темноглазого Сэмми, стоящего в коридоре за спиной у Джина, — тот качал головой.

Джин ложился на дощатый деревянный пол и разглагольствовал о патологическом самоуничтожении. Говорил, что больше никогда не будет есть: что умрет среди своих костей, остановит сердце, не давая ему пищи, игнорируя его мольбы о хлебе насущном. Что мог бы украсть у Сэмми бритвенные лезвия и срезать собственную кожу тонкими полосками, как кожуру. «Я мог бы заставить тебя убить меня», — заявлял он Сэмми, а тот заключал Джина в объятия, склонял к нему лицо, баюкал костлявое угловатое тело. Тихонько напевал что-то, бессловесно умоляя Джина не умирать. Постепенно оба погружались в ритм неспокойного сна.

Однажды ночью Джин бушевал и плакал до трех. Мы слышали, как охрипло его горло, словно самый его голос кровоточил. Наконец в церкви воцарилась тишина. Мы со Святым, слишком подавленные, чтобы уснуть, забрались в комнату Джина и Сэмми. Сэмми подвинулся, освободив нам место на матрасе, и обнимал весь остаток ночи, шепча бессмысленные слова, чтобы заглушить прерывистое дыхание Джина. Мы продолжали давать концерты. Иногда Джин смеялся и был человеком. После полуночи мы высовывались из верхних окон нашей церкви и смотрели поверх куполов и шпилей уродств нашего города. Корни безумия, переплетаясь, все глубже врастали в Джина. Он объявил Сэмми, что больше не хочет сочинять слова песен вместе с ним. Только Джин мог сделать их достаточно темными, полюбить их черноту, придать скелетам слов тот смысл, которого они жаждали. Джин выпил две бутылки бурбона и оставил на матовой щеке Сэмми красную отметину в форме ладони — только потому, что тот сказал, что любит солнце. Когда же Сэмми закрылся в другой комнате, Джин в кровь ободрал пальцы, стараясь добраться до него сквозь незапертую дверь.