Поппи Брайт – Рассказы (страница 51)
А потом вылетел из читального зала и понесся к каменным ступеням, выходящим на тротуар.
Он никогда не был на улице один так поздно ночью. Каким-то образом темнота меняла очертания знакомых предметов. Мимо фонарей мелькали летучие мыши. Казалось, они так низко, что почти касаются макушки своими легкими крыльями. Два покрытых шерсткой существа с заостренными ушками кинулись ему наперерез, он отпрыгнул назад и невольно издал негромкий горловой звук. Именно тогда на его шее сомкнулась рука.
Оно втащило мальчика в переулок и крепко прижало к себе, спрятав его лицо в складках чего-то вроде платья или плаща. Он сморщился от сильного запаха плесени. Невозможно было откашляться от пыли. Он начал задыхаться. Затем рука накрыла его рот. Пальцы, жесткие, сухие и невероятно острые, вцепились в его губы. Оно пыталось раскрыть их.
Он вертел головой, стискивая губы плотнее, чем, по его представлениям, можно было. Пальцы впились ему в лицо и рывком повернули его, снова уткнув в складки плаща. Что-то крошечное и тонкое вонзилось ему в шею. Он издал приглушенный вскрик — боль была ужасной.
А потом было две руки. Одна сдавила ему нос, разбив его в кровь. Наконец, не в силах дольше удерживать дыхание, он открыл рот и сделал несколько глотков благословенно холодного воздуха. Другая рука со шлепком зажала ему рот. Что-то мягкое и липкое проскользнуло через губы и растеклось по языку. Как будто соленый слизняк растаял во рту. Вкус у этой штуки был таким же, как и запах у плаща — резким и горьким.
Ему хотелось выплюнуть, но рука по-прежнему до боли сжимала лицо. Капля проскользнула в горло, согрев его. И это было почти приятно. По всему телу начало распространяться тепло. Он почувствовал восхитительную слабость. Пальцы ног и рук покалывало. Руки отпустили его, и он мягко соскользнул на землю.
Кирпич приятно холодил щеку. Шея была изогнута под неудобным углом, но он больше не замечал боли. Между верхушками зданий, возвышающихся на другой стороне улицы, он видел полоску тьмы, усыпанную крошечными звездами. Ночной ветерок коснулся его лица и взъерошил волосы, пока он, не отрываясь, смотрел вверх. Небо было невероятно красивым. Ему хотелось петь в него.
Клавиши фортепиано под пальцами были гладки, как кость, и холодны. Ему нравилась их строгость — черное на белом и еще более насыщенный черный лак. Сама комната тоже была строгой, намеренно строгой. Единственными предметами здесь были фортепиано и банкетка. Пол был из темного полированного дерева с медово-золотым оттенком, от которого, казалось, исходило свечение.
Он сидел спиной к окну, занимавшему почти всю заднюю стену комнаты. Его дом находился на утесе с видом на море. Стоя у окна, он мог рассматривать волны, разбивающиеся об острые камни внизу. Но он сидел в дальнем углу комнаты. Если бы он повернулся к окну, то увидел бы только бескрайнее серо-голубое небо, расчерченное тремя массивными поперечинами оконной рамы.
Небо могло быть предрассветным, предзакатным или предштормовым — он не знал, и ему было все равно. Он ложился спать, когда уставал, а большую часть бодрствования проводил за фортепиано. Его лицо, склоненное над клавишами, было спокойным и не выражало никаких эмоций. В тридцать он выглядел почти так же по-мальчишески, как и в десять: стройное подтянутое тело, мягкая копна темных волос над бледным гладким лицом, глаза, словно прозрачные черные заводи, и серьезный, трагический рот.
Пальцы пробежались по клавишам фортепиано. Ноты взлетели, соединились, оторвались друг от друга и упали на золотой пол. Когда они достигли его слуха, он слабо улыбнулся. Ему понадобилось много времени, чтобы понять, что он может создавать такую музыку.
1960
Шея не была сломана. Ее вывернули так резко, что потянули мышцу, и, пока он находился в больнице, ему пришлось лежать навзничь, так неподвижно, как только можно, с толстым воротником из металла и пенопласта, поддерживающим шею. Он запомнил расположение каждой трещинки и каждого пятнышка на потолке. Временами тоска была почти осязаемой.
Он научился не плакать, потому что слезы стекали по вискам, и от них волосы за ушами становились неприятно сырыми — он не мог дотянуться руками, чтобы вытереть их.
После первых двух дней он обнаружил, что пение уменьшало его тоску. И что гораздо лучше, оно заставляло забыть о боли и о том, что произошло в переулке.
Как-то ночью его услышала медсестра. Он перестал петь, когда она вошла в палату, но она попросила продолжать, и после некоторых уговоров он спел ей песню. Он сам придумал слова и сочинил мелодию, лежа на больничной койке. В окно он видел деревья и кусочек неба, и ему очень хотелось оказаться снаружи. Он зарифмовал «листок» с «ветерок». Вполне характерно для десятилетнего, и все-таки эта поэзия обещала стать чем-то большим.
Но самым главным был его голос. Его шея была вытянута и закреплена, и голос просто обязан был звучать приглушенно и слабо. А он был великолепен. Он пел высоко, хрипло и мелодично — детский голос, но со скрытыми в нем намеками на тьму, страх и боль.
Когда медсестра держала его руку и слушала, слезы выступили у нее на глазах. Она вспомнила ночь, почти сорок лет назад, когда ее родители уехали за покупками в центр города и забыли оставить входную дверь открытой для нее. Ближайшие соседи жили за три мили от них, и она съежившись сидела в углу на крыльце, такая маленькая и ослабевшая от ужаса, пока на подъездной дорожке наконец не показалась знакомая машина. Ничего в милой песенке мальчика не вызывало таких воспоминаний, и все же она вспомнила все так ярко, что желудок сжался от испытанного в детстве ужаса.
Воспоминание причинило ей боль, но голос мальчика был так прекрасен, что она позвала других медсестер послушать как он поет. И они выдохнули только когда он закончил. Одна из них, двадцатилетняя девушка, выбежала из комнаты, всхлипывая. Потом она объяснила, что не знает, что на нее нашло — наверное, просто стало жаль бедного ребенка, лежащего здесь, такого бледного и худенького.
Мальчик слушал, как медсестры шепчутся за дверью, и в его глазах тоже стояли слезы. Он сморгнул их, вспомнив, что плакать нельзя. И вместо этого начал тихонько петь самому себе.
Он стоял, прижавшись лбом к прохладному стеклу маленького окна, которое не открывалось. Позади него, в клубной гримерке, сновали другие участники группы: настраивали гитары, ерошили нервными пальцами торчащие волосы, готовились к выступлению. В стекле отражались их передвижения.
Он смотрел сквозь эти призрачные образы на небо. На город опускался вечер. Небо медленно синело, было уже темнее яичной скорлупы, но еще не лазурным. В этой синеве кружились бледно-розовые облака, пушистые и легкие, как сахарная вата. Он не мог оторвать от них взгляда, пока подошедший Пи Джей не хлопнул его по плечу.
— Как ты, чувак? Готов?
Он повернулся к Пи Джею. Ударник моргнул, затем ухмыльнулся.
— Мне нравится, — сказал он. — Выглядишь круто.
На нем было черное трико, шея обмотана длинным шарфом. Лицо он покрыл белой пудрой, а глаза обвел черной краской, из-за чего они выглядели запавшими и затуманенными. Лицо обрамляли черные волосы, спадавшие почти до плеч. Он был похож на вампира. Он был прекрасен.
— Мне нравится, — повторил Пи Джей.
— Спасибо, — и он опять отвернулся к окну.
— Собралась приличная толпа. Я проверил, — Пи Джей снова нервно ухмыльнулся. Это было первое настоящее выступление группы, первый раз, когда им должны были заплатить за их музыку.
— Здорово, — произнес он с усилием. Ему не хотелось говорить. Он чувствовал, как внутри него растет предвкушение. Сейчас он не хотел использовать свой голос ни для чего кроме пения.
Дверь гримерки открылась, и в щель просунулась голова.
— Парни? Вы готовы?
Остальные трое переглянулись и скорчили гримасы. Он закрыл глаза, чувствуя дрожь, рождающуюся на дне желудка и идущую в двух направлениях. Дрожь шла вниз к ногам, делая их негнущимися, и вверх к груди и горлу, пытаясь вытолкнуть наружу голос. Он был готов.
При первом звуке его голоса разговоры в толпе стихли. К тому времени, когда он спел начальные строчки первой песни, все до единого в клубе неотрывно смотрели на него. Кто-то пытался протиснуться ближе к сцене, кто-то чуть рассеяннее обычного выдыхал кольца дыма.
На сцене они находились недолго, но для него время замерло. Их выступление могло длиться один миг или вечность.
На самых высоких нотах его голос становился хриплым, и казалось, он сейчас сорвется. От этого звука у некоторых слушателей выступали слезы.
На последней песне кое-кто из толпы уже подпевал припеву. Другие сидели абсолютно неподвижно, не сводя глаз с его лица. Некоторые не скрываясь плакали, пока пели или слушали.
В задней части клуба серьезный мужчина в деловом костюме вздрогнул и прикрыл рукой глаза. Он работал в звукозаписывающей компании и пришел сюда в поисках таланта, который можно было бы продать, а не для того, чтобы разрушать музыкой свои чувства. Но голос певца воскресил в его памяти тихую нежную колыбельную, которую мать пела ему много лет назад. Его мать умерла в дорожной аварии, быстрой и некрасивой смертью, когда ему было пятнадцать. Воспоминание было почти невыносимым.
Мужчина снова вздрогнул, потом застыл, прижав руку к груди. Он почувствовал, как его сердце пропустило удар. Он начал подниматься со смутной мыслью найти телефон, найти доктора, попросить кого-нибудь, кого угодно, о помощи. Резкая боль бросила его обратно на стул. Он хотел ослабить ворот рубашки, но когда поднял руку, в его сердце вонзилась стрела.