Полина Саймонс – Летний сад (страница 31)
Александр был мягок с Татьяной, вернувшись к вежливым манерам Эдит Уортон, и она это ценила, а пески здесь были холодными и белыми, даже в обжигающий полдень, а огненные закаты и грозы над заливом были такими, каких они никогда не видели. Поэтому они остановились в своем фургоне на пустынном берегу, на краю мира, в таком месте, где Александр мог снимать рубашку и играть в мяч с Энтони, а солнце обжигало его спину, покрывая загаром все, что могло загореть, оставляя нетронутыми лишь шрамы, лежавшие серыми полосами.
Он и сын превратились в две коричневые фигуры, бегавшие между белыми песками и зелеными водами. И все трое наслаждались жарой, наслаждались пляжем, соленым заливом, обжигающими днями, ослепительным песком. Они отпраздновали двадцать третий день рождения Татьяны и пятую годовщину их свадьбы и наконец уехали после четвертого дня рождения Энтони в конце июня.
В Новом Орлеане они провели всего несколько дней, потому что обнаружили, что Новый Орлеан совсем не идеальный город для маленького мальчика.
– Может быть, в следующий раз мы сможем приехать сюда без ребенка, – сказал Александр на Бурбон-стрит, где за окнами сидели милые леди, приоткрывавшие блузки, когда они трое шли мимо.
– Пап, а зачем они нам показывают свои тити?
– Толком не знаю, сынок. Наверное, это какой-то странный обычай в этой части мира.
– Как в том журнале, где африканские девушки привязывают груз к губам, чтобы те вытянулись аж ниже подбородка?
– Что-то вроде того. – Александр подхватил Энтони на руки.
– Но мамуля говорила, что эти африканки делают губы большими, чтобы раздобыть мужа. Может, эти девушки тоже хотят мужей?
– Что-то вроде того.
– Пап, а что мамуля делала, чтобы ты женился на ней?
– Таня, что ты читаешь нашему сыну? – спросил Александр, хватая Энтони за ноги и переворачивая его вниз головой, чтобы тот перестал задавать вопросы.
– «Нэшнл джиографик», – ответила она, бросая на него взгляд. – Но ответь своему сыну, Александр.
– Да, пап, – поддержал ее Энтони, краснея от восторга, вися вверх ногами. – Ответь твоему сыну.
– Мамуля надевала красивые платья, Энт.
И на краткое мгновение там, на Бурбон-стрит, во Французском квартале, взгляды Татьяны и Александра встретились по-настоящему.
Они теперь лишь радовались, что у них был дом на колесах для летнего путешествия по прериям. Они имели крышу над головой, место, где Энтони мог играть, спать, место, где можно было держать кастрюлю и ложки, – их маленькое владение вместо вонючих комнат в отелях или у властных домовладелиц. Время от времени они останавливались в кемпингах, чтобы принять душ. Энтони нравились такие места, потому что там были другие дети, с которыми можно было играть, но Татьяна и Александр нервничали, оказавшись в такой близости от незнакомых, пусть даже на один вечер. После Кокосовой Рощи они наконец поняли, что им нравится больше всего, что им больше всего нужно – быть втроем, составляя неисцелившуюся, но несломленную троицу.
Глава 3. Райская долина, 1947 год
Александр вел их «номад» через Техас, через Остин, к Сан-Антонио. Аламо представлял собой захватывающий исторический пример – все там погибли. Александр не мог смириться с этим фактом. Несмотря на героизм, все они погибли! А Техас проиграл битву за независимость и все так же принадлежал Санта-Анне. Гибели
Западный Техас представлял собой просто дорогу среди пыльных равнин, тянувшихся, на сколько видел глаз. Александр вел фургон и курил; он выключил радио, так что мог лучше слышать Татьяну. Но она молча сидела на пассажирском месте с закрытыми глазами. До того она рассказывала им с Энтони веселые истории о своих проказах в Луге. Некоторые из них Александр любил больше всего – о ее детстве в той деревне у реки.
Заснула ли она? Александр посматривал на нее, свернувшуюся в комочек в цветастом розовом платье с треугольным вырезом. Ее блестящие, нежные, коралловые губы напомнили ему о многом, слегка возбудили. Он оглянулся, проверяя, чем занят Энтони: мальчик лежал на животе, играя с солдатиками. Александр протянул руку и обхватил ладонью грудь жены, и она тут же открыла глаза и тоже оглянулась на Энтони.
– Что? – прошептала она, и ее шепот тут же привлек внимание Энтони, и Александр отдернул руку; болезненный укол желания, смешанного с разочарованием, вспыхнул в его глазах и в его паху.
Их враждебность в Кокосовой Роще принесла кое-какие значимые плоды. То, что он хотя бы немного приоткрылся, заставило Татьяну переломить себя и показать ему, что его горькие обвинения в ее адрес несправедливы. Что все это не имеет значения. Он знал, конечно, что отчасти был прав, но он был ничуть не против нахлынувших на нее сожалений.
Ночами в палатке он оставлял полотнище входа открытым, чтобы чувствовать горевший снаружи костер, слышать Энтони в трейлере, лучше видеть Татьяну. Она просила его лечь на живот, и он подчинялся, хотя так и не мог ее видеть, а она водила обнаженной грудью по его изувеченной спине, и ее соски твердели, касаясь шрамов. «Ты это чувствуешь?» – шептала она. О да, он чувствовал. Он все еще чувствовал. Она целовала его затылок, его плечи, его раны. Дюйм за дюймом целовала все его тело, и плакала над ним, омывая собственной солью, и бормотала: «Почему ты должен бежать и бежать? Посмотри, что они сделали с тобой… Почему тебе просто не остановиться? Почему ты не можешь ощутить, что я шла за тобой?»
«Ты думала, я умер, – говорил он. – Ты думала, я убит и сброшен под лед Ладоги». А на самом деле я был советским человеком, брошенным в советскую тюрьму. Разве это не смерть?
Но теперь он был уверен, что жив, и, пока Татьяна лежала на нем и плакала, он вспоминал, как его поймали собаки в километре от Ораниенбаума, а потом держали эльзасцы, а потом его высекли плетьми на главной площади Заксенхаузена, заковали в кандалы и публично нанесли татуировку – звезду с двадцатью пятью лучами, как напоминание о его борьбе за Сталина, а теперь Татьяна лежит у него на спине и целует те шрамы, что он получил, пытаясь сбежать и добраться до нее, чтобы она могла целовать его.
По дороге через Техас Александр вспоминал, как в Германии после избиения он лежал на окровавленной соломе и мечтал о ее поцелуях, и эти воспоминания сливались с памятью о прошлой ночи, и вдруг он ощущал, что она целует не шрамы, а открытые кровоточащие раны, а он мучается оттого, что она плачет, и соль ее слез смывает часть его плоти, и он умоляет ее остановиться, потому что больше не может этого выносить. «Целуй где-нибудь еще, – просит он. – Где угодно еще». Он уже не в силах. Его тошнит от самого себя. Она запятнана не только ГУЛАГом. Она запятнана всей его жизнью.
«Тебе больно, когда я их касаюсь?»
Он должен лгать. Каждый ее поцелуй на его ранах пробуждает память о том, как он их получил. Он хотел, чтобы она касалась его, и он это получил. Но если он скажет ей правду, она остановится. Поэтому он лжет. «Нет», – говорит он.
Она целует его до самого копчика и ноги и что-то бормочет о том, как он совершенен тут и там, он и сам не понимает, а потом поднимается и заставляет его перевернуться. Она ложится на него, обхватывает ладонями его голову, а он сжимает ее ягодицы (они безупречны) и целует ее лицо, не дюйм за дюймом, но сантиметр за сантиметром. А она целует его, что-то ему говорит. Он открывает глаза. «Твои глаза, хочешь знать, какого они цвета? Они бронзовые; они медные; они янтарные; они как кофе со сливками, как коньяк с шампанским. Как карамель».
«Не как крем-брюле?» – спрашивает он. И она снова плачет. «Хорошо, хорошо, – говорит он. – Не крем-брюле».
Она целует его покрытые шрамами татуированные руки, его исполосованную грудь. Теперь он видит ее лицо, губы, волосы, и все сияет в мерцающем свете. Его руки легко ложатся на ее шелковую голову.
«К счастью, на твоем животе мало ран», – шепчет она, целуя черную линию, что начинается от солнечного сплетения и тянется вниз.
«Да, – стонет он в ответ. – Ты знаешь, как мы называли людей с ранами на животе? Трупами».
Она смеется. А он нет. Его замечательный сержант Теликов медленно умирал от ножевой раны в живот. Морфина не хватало для того, чтобы позволить ему умереть безболезненно. Успенский милосердно пристрелил его – по приказу Александра, – и лишь в этот раз Александр отвернулся. Напряженность, смерть, жизнь, все вместе, и нет морфина, и нет милосердия. Есть только Татьяна.
Она что-то бормочет, мурлычет. «Труп – это не ты».
Он соглашается. «Нет, не я».
Ее грудь напряженно прижимается к…
Он останавливает ее. «Чего еще тебе хочется? Скажи, я уже вот-вот взорвусь… Чего еще?» Она садится между его ногами, ее маленькие целительные руки наконец берут его. Она потирает его между ладонями, мягко… Он замирает под ее пальцами, когда она наклоняет голову. «Шура… посмотри на себя… ты такой твердый, такой прекрасный». Он отчаянно пытается не закрывать глаза. Ее длинные волосы щекочут его живот в ритме ее движений. Ее губы такие мягкие, такие горячие, такие влажные, ее пальцы описывают круги, она обнажена, она напряжена, ее глаза закрыты, она стонет, лаская его языком. Он охвачен огнем. Он снова в кандалах. Только теперь, миновав это, но не преодолев, он хранит молчание днем, когда его руки с дрожью тянутся к ней, ища подчинения, а ночью ища раскаяния.