Полина Саймонс – Летний сад (страница 33)
Александр невольно рассмеялся.
Днем после обеда Татьяне неожиданно удалось убаюкать Энтони, и под укрытием деревьев на пустой площадке для отдыха Александр уложил Татьяну на скамью для пикников, поднял ее голубую юбку, встал на колени между ее ногами и при сиянии дневного света опустил голову к ее хрупкому и безупречному цветку, подведя ладони под ее ягодицы, приподнимая ее. И она дала ему это, как манну небесную. Боже, благодарю!
Он вел их дом на колесах через прерии и умирал от жажды. Таня и Энт играли в свою игру, пытаясь угадать, какого цвета будет автомобиль, который следующим проедет мимо них. Александр отказался участвовать, заявив, что не хочет играть в такие игры, в которых Татьяна всегда выигрывает.
В их доме на колесах было очень жарко. Они открыли верхний люк и все узкие окна, но в них влетали только пыль и жаркий ветер при скорости сорок миль в час. Волосы Александра спутались. Татьяна раскраснелась; несколько миль назад она сняла блузку и теперь сидела в слегка влажной прозрачной белой сорочке, что почти не скрывала тела. Находиться вот так рядом с ней весь день и всю ночь не шло на пользу Александру. Он уже начинал слегка сходить с ума по ней. Он хотел большего. Но в отличие от Лазарева, где его желание текло как река, экспромтом вливавшаяся в море, здесь реку перекрывала плотина с их отпрыском, бодрствовавшим с утра до ночи и игравшим в дорожные игры.
Энт произносил любое слово, вроде «краб», а Татьяна отвечала тем, что приходило в голову ей, – например, «трава». Александр и в эту игру играть не захотел. Не пора ли им остановиться, пообедать?
…Немецкие сухие ползучие сорняки посреди лагеря в середине февраля. Избитый, иссеченный, с залитой кровью спиной, он должен стоять на холодной траве шесть часов, и эти часы он думает только о том, что хочет пить…
Он посмотрел на Татьяну, безмятежно сидевшую рядом. Она поймала его взгляд и спросила:
– Пить хочется?
Кивнул ли он? Он не знает. Знает только, что она дает ему воды.
– Танк, – говорит Энтони, продолжая игру.
– Командир, – откликается его мать.
Александр моргает. Их фургон виляет.
Она действительно сказала это?
…Он командует своим танком, они посреди прусских полей, они почти в Польше. Немцы заминировали луг, отступая, и одна из противопехотных прыгающих мин только что взорвалась прямо перед Александром. Она подскочила до уровня груди его механика, замерла, словно говоря: посмотрим, кто у нас тут, – и разорвалась. Успенский выкопал яму прямо там, на месте, и они похоронили механика – вместе с его заплечным мешком. Александр никогда не заглядывал в походные мешки павших, потому что там могли оказаться вещи, которые не позволили бы ему уйти или продолжать двигаться вперед. Если снаряжение солдата – мундир, шлем, обувь, оружие – отражало его внешнее, в мешке содержалось его внутреннее. Мешки хранили душу солдата.
Александр никогда в них не заглядывал. Не открывая, он закопал и этот мешок вместе с застенчивым механиком, у которого на груди была татуировка в виде большого голубого креста, – и немецкая мина разорвала его, потому что нацисты не верили в Христа.
– А где твой заплечный мешок? – спросил Александр Татьяну.
– Что?
– Твой мешок, тот, с которым ты ушла из Советского Союза. Где он?
Она отвернулась к пассажирскому окну.
– Наверное, до сих пор у Викки. Я не знаю.
– Книга моей матери «Медный всадник»? Фотографии твоей семьи? Два наших свадебных фото? Ты оставила все это у Викки? – Александр не мог поверить.
– Я не знаю. А почему ты спросил?
Он не хотел объяснять ей, почему спросил. У убитого миной механика была возлюбленная в Минске – Нина. Ее фотографии, письма от нее лежали в его мешке. Это сказал Александру Успенский, хотя Александр и не спрашивал. А когда узнал, он почувствовал горькую зависть, черную ревность из-за нежных писем, которые посылала смиренному механику Нина из Минска. Александр никогда не получал писем. Когда-то давно приходили письма от Татьяны и от ее сестры Даши. Но те письма, открытки, фотографии Тани, в белом платье с красными розами, лежали на дне моря или превратились в пепел. Больше у него ничего не было.
– Те письма, что я тебе писал… после того как ты осталась в Лазареве. Ты не… ты не знаешь, где они? Ты… оставила их у Викки?
Похоже, осталось еще кое-что, что пробуждало в нем какие-то чувства.
– Милый… – Она говорила мягко, успокаивая. – О чем вообще ты думаешь?
– Ты можешь просто ответить? – рыкнул он.
– Письма есть. Они все со мной, в моих вещах. Целый пакет. Я никогда не перечитываю их, но тебе покажу. Покажу, когда мы остановимся на обед.
Он облегченно вздохнул:
– Я тоже не хочу в них заглядывать.
Ему просто нужно было знать, что она не такая, как он сам, – что у нее есть душа. Потому что мешок Александра во время его дней в штрафном батальоне был пуст. Если бы Александр погиб и Успенский, перед тем как похоронить его, заглянул в него, он мог бы найти открытки, сигареты, сломанный карандаш, маленькую Библию – советское издание, в конце войны отправленное в Красную армию с ложным благочестием, – и это все. Если бы Александр погиб, все его люди увидели бы, что их командир капитан Белов души не имел.
Но если бы они более тщательно порылись в его мешке, то между шуршащими страницами Нового Завета могли бы найти затертую маленькую черно-белую фотографию: девочка лет четырнадцати, которая стоит чуть косолапо, как ребенок, с белыми косами, в сарафане, со сломанной рукой в гипсе, – и рядом с ней смуглый брат. Он тянет ее за волосы. А она здоровой рукой обнимает его. Паша и Таня, двойняшки. Они смеются – это было в Луге, очень давно.
Нью-Мексико. Санта-Фе. Аризона. Национальный парк Тонто.
В семи тысячах футов над уровнем моря воздух стал более разреженным и сухим. В Санта-Фе Энтони спал почти всю ночь. Лишь немного хныкал на рассвете. Они сочли это прогрессом и задержались там немного дольше, надеясь на дальнейшее улучшение, но оно не затянулось.
В Тонто было потрясающе, воздух был так прозрачен, что Татьяна могла видеть далекие равнины и вереницы покатых холмов, но все это уже осталось позади, и воздух стал таким же, как земля вокруг, сухим, перегретым и опалесцирующим от тяжелого жара. Татьяна расстегнула блузку, но Александр был сосредоточен на дороге. Или он просто делал вид, что сосредоточен на дороге? Она с недавних пор замечала в нем небольшие, но ощутимые изменения. Он все так же мало говорил, но его взгляд и дыхание в течение дня стали менее бесстрастными.
Она предложила ему воды, сигарету. Он взял все, но на этот раз не отвлекся на нее. Она гадала, почему они не могут остановиться, разбить лагерь, возможно, найти какую-то реку, поплавать. Воспоминание о купании в Каме кольнуло ее болью, она напряглась, стараясь не вздрогнуть, натянула пониже юбку и заставила руки лежать спокойно на коленях. Она не хотела об этом думать. Было достаточно плохо уже то, что ей приходилось думать о
И это так. Татьяна через оператора позвонила Викки, но трубку взял Сэм Гулотта. Татьяна так испугалась, что повесила трубку, и у нее уже не было времени, чтобы позвонить еще и тете Эстер, но теперь она боялась, что оператор сообщит Сэму о звонке из Нью-Мексико. «Люди, которым нечего скрывать, не бегут, Александр Баррингтон, – скажут им полицейские, когда остановят „номад“, – почему бы вам не пойти с нами? А ваша жена и сын могут побыть здесь, на
Но это ложь. Они заберут оболочку, то есть его тело, заберут его физическое «я», поскольку это почти все, что от него осталось, а Татьяна и Энтони останутся на этом перекрестке навсегда. Нет. Пусть лучше он будет здесь, даже такой – ушедший в себя, молчаливый, иногда взрывающийся, вспыхивающий, иногда смеющийся, вечно курящий, глубоко человечный, – чем превратится в воспоминание. Ведь то, что он делает с ней ночами, уже не воспоминание. Он спит рядом с ней. Она же борется со сном, стараясь не дремать даже после того, как он засыпает, – она хочет ощущать его руки на своем теле и лежит совершенно неподвижно рядом с его изувеченным телом, которое он спас с таким трудом и которое теперь утешает ее, как ничто другое.
Александр измеряет ее, чтобы упорядочить. Он огорчается, когда она не откликается так же, но ей хочется сказать, что он не может все выстроить по схемам Аристотеля или по теоремам Пифагора. Он есть то, что он есть. Все его части составляют абсолютные пропорции относительно суммы, но куда важнее то, что они пропорциональны